К ОГЛАВЛЕНИЮ РАЗДЕЛА

А. Ф. Кони. Федор Петрович Гааз. По новым материалам.

А. Ф. Кони. Федор Петрович Гааз. По новым материалам// Вестник Европы. 1903. - № 12. С. 646-703 (в сокращении)

А. Ф. Кони. Федор Петрович Гааз. По новым материалам

Напечатанный в «Вестнике Европы» (янв., февр. 1897 г) и дважды затем изданный отдельно очерк жизни и деятельности Федора Петровича Гааза вызвал получение автором некоторых новых сведений о нем. Вместе с тем, в переписке князя Вяземского, в чрезвычайно интересном собрании разных бумаг, принадлежащих П.М. Щукину в Москве и в делах московского тюремного комитета – оказались данные, довольно ярко обрисовывающие как самого «святого доктора» и его ближайших сотрудников, так и обстановку и среду в которых он начинал и продолжал свое человеколюбивое служение. Значительная часть этих данных и сведений послужила материалом для настоящей статьи и является первым дополнением к биографии доктора Гааза. В состав второго дополнения должно войти подробное исследование отношения к тюремному делу в Москве двух замечательных вице-президентов попечительного о тюрьмах общества – князя Д.В. Голицына и митрополита Филарета, а также очерк деятельности современника Газза – товарища его по тюремному комитету – А.Н. Львова.

I

Открытие в Москве в 1829 году комитета попечительного о тюрьмах общества, в состав которого московским генерал-губернатором князем В.Д. Голицыным был призван Федор Петрович Гааз, имело огромное влияние на всю жизнь последнего. Предавшись заботе об участии арестантов с неиссякающей любовью и неустанной энергией, Гааз постепенно оставил свою врачебную практику, роздал свои средства и, совершенно забывая себя, отдал все свое время и все свои силы на служение «несчастным», сходясь во взгляде на них с воззрениями простого русского человека.

Состояние тюремного дела в России перед введением тюремных комитетов было самое печальное. Даже в столицах – полутемные, сырые, холодные и невыразимо грязные тюремные помещения были свыше всякой меры переполнены арестантами, без различия возраста и рода преступления. Отделение мужчин от женщин осуществлялось редко и не серьезно, дети и неисправные должницы содержались вместе с проститутками закоренелыми злодеями. Все это тюремное население было полуголодное, полунагое, лишенное почти всякой врачебной помощи. В этих школах взаимного обучения разврату и преступлению господствовали отчаяние и озлобление, вызывавшие круты и жестокие меры обуздания. Препровождение ссыльных в Сибирь осуществлялось на железном пруте, продетом сквозь наручники скованных попарно арестантов. Подобранные случайно, без соображения с ростом, силами, здоровьем и родом вины, ссыльные от 8 до 12 человек на каждом пруте двигались между этапными пунктами, с проклятиями таща за собой ослабевших по пути, больных и даже мертвых. Устройство пересыльных тюрем было еще хуже, чем устройство срочных…

[Выпущен большой кусок текста, рассказывающий о состоянии тюрем и больниц до Гааза]

II

В замечательном проекте, выработанном и собственноручно подписанном Екатериной II, уже звучат ясно и определенно звуки того человеколюбия, следов которого не находили, однако, в наших тюрьмах ни квакеры, ни Веннинг, ни первые деятели попечительного о тюрьмах общества, ни, в особенности, доктор Гааз, постоянно поставляемый горькой действительностью в необходимость «вымаливать» у начальства лучшее обращение с арестантами или грозить ему «ангелом Господним, ведущим свой статейный список». «С тюремными вообще обходиться человеколюбиво… Содержанием да не отягчится судьба осужденного, но да устережется во время покаяния единственно от ухода и вреда…» - пишет великая государыня, разрешая даже вечным тюремным (т.е . пожизненно заключенным) получать малые выгоды, от коим ни им, ни обществу вреда учиниться не может, как то: пользоваться вольным воздухом вне горницы, читать книгу, упражняться в рукоделии и т.п., предписывая в то же время «горницы содержать в чистоте – курить в них по два раза в день и переменять воздух», вводя в присягу тюремщика обещание «поступать не сурово, а человеколюбиво» и организуя на самых широких и гуманных началах врачебную помощь арестантам.

Последние «начертания» императрицы Екатерины особенно ценны в виду того обращения, которое она застала с больными колодниками. Для примера достаточно указать находящийся в собрании П.И. Щукина рапорт 1776 года воеводы Протасьева московскому губернатору Юшкову о том, что по секретному осмотру «сущеглупых» (так со времен Петра Великого назывались сумасшедшие) колодников оказалось между прочим, что «Иван Яковлев является в несостоянии своего ума и говорит против Христа и закона крайне сумасбродно и развратно, так что и слышать непристойно, и впредь к исправлению ума своего ненадежен – и находится он за караулом… в ручных и ножных кандалах безысходен, а, впрочем, кроме божества, разговоров имеет порядочно». Несмотря на великодушные намерения государыни, указывавшей, что буде кто из больных явится в прилипчивой болезни, такового больного тотчас поместить особо, дабы не сделалось заразы, смотрителю же тюремной больницы неутомимое иметь попечение, чтобы в тюремной больнице наблюдалась чистота и во всем порядок, и чтобы больные в пристойных по болезни из местах помещены были».(п.п. 93 и 98 проекта 1787 г). Положение тюремных лазаретов еще в конце двадцатых годов прошлого столетия было у нас совершенно невозможное. Только в самых крайних случаях заболевших арестантов переводили в лазарет, мало чем отличавшийся от мест из обыденного содержания. Притом за совершенным недостатком места туда сажались и здоровые. Так Вининг нашел в подвальном мужском лазарете при рабочем доме тридцать шесть человек помешенных туда «за теснотою» с больными; князь Голицын ревизовавший московскую пересыльную тюрьму в 1828 г. Видел заразных больных, а также привезенных после «торговой казни» и приготовляющихся идти в ссылку, ночующими в одной общей комнате, а сенатор Озеров, осматривавший то же время тюремный замок нашел больных «горячками и сыпью» по трое на одной постели. Чем и как лечили арестантов можно только себе представить, хотя бы отметив, что в 1827 г. В больнице московского тюремного замка для «утишения» крика сошедшей с ума арестантки ей вкладывали в рот деревянную распорку… Содержание больных в тюремных лазаретах того времени достаточно характеризуется донесением доктора Стриневского, вступившего в 1815 году в заведование лечебной частью тамбовских – рабочего и смирительного - домов и нашедшего, что в больнице нет необходимых медикаментов, - белье не мыли со времени открытия больницы, то есть с прошлого столетия, труднобольные не имеют отхожих мест и т.д.

Арестантские лазареты в Москве за время пребывания Гааза главным врачом тюремных больниц представляли неожиданную и утешительную картину. Это был, по выражению современника Гааза Жизневского, близко знакомого с деятельностью «святого доктора», как называли его страждущие и «утрированного филантропа», как презрительно именовали его люди, умевшие причинять страдания – совершенно «особый мир», своего рода insula in flumine nata.1 Известно что, как тюремный врач Гааз проявлял необычную личную заботливость о больных, лечившихся в тюремной больнице, отделении Старой Екатерининской в Москве. Он по нескольку раз в день навещал их, беседовал с ними подолгу об их делах и домашних и настойчиво требовал, чтоб в больнице никто – ни больные, ни служебный персонал, ни посетители – не лгали. Обнаружив ложь, он энергически штрафовал в пользу бедных – и служащих и посетителей. Не добившись утверждения составленного им устава трезвости между служащими, он все-таки фактически ввел его в действие. Воспользовавшись временным перемещением арестантов в казенный дом близ Покровки он, по выводе их оттуда стал принимать туда бесприютных, заболевших на улицах или во время ареста при частях – и постепенно, подвергаясь всевозможным нареканиям и начетам, после горячих просьб и слез перед генерал-губернатором, требовавшим немедленного очищения казенного дома, добился молчаливого узаконения заведенного им обычая. Так мало-помалу образовалась без официального утверждения благодаря его упорству полицейская больница, называемая народом до сих пор «Гаазовской». С введением нового городского устройства это любимое детище Гааза получило прочную организацию и существует ныне под именем больнице имени Александра III.

Но порядки, введенные Гаазом в тюремные больницы Москвы, были лишь счастливым исключением, обязанным своим существованием и упрочением лишь ему лично. Вне Москвы и, вероятно, Петербурга дело призрения и лечения больного тюремного населения было поставлено чрезвычайно неудовлетворительно, несмотря на усиленную заболевание и смертность именно этого населения. Так из 600 тысяч арестантов, прошедших сквозь русские тюрьмы в 1868-69 годах не миновало больниц около 152 тысяч человек, из которых умерло 17 400, так что число больных составляло почти четверть всех арестантов, а из девяти заболевших умирал один. Очевидно, что это, в значительной степени было последствием устройства больничной части в тюрьмах. Само министерство внутренних дел вынуждено было в 1872 году признать, что больницы в большей части тюрем были найдены в неудовлетворительном состоянии: белье на постелях – грязно, одеяла – рваные, халаты – пригнаны не в меру; больные не размещаются по родам болезни; а медики столь редко посещают больницы, что беспечность их в этом отношении доходит иногда до бесчеловечности. Как далеко это краткое, но достаточно яркое описание от тех идеалов, которые преследовал Гааз и от тех заветов, которые оставил он в своей «Инструкции для тюремных врачей», составленной в 1836 году и вызвавшей жалобы в московский тюремный комитет на чрезвычайную обременительность разных обязанностей, налагаемых ею на тюремный персонал, причем указывалось, что подобного «неукоснительного» «прилежного» и «постоянного» смотрения за мельчайшими нуждами больных не требуется даже и в «градских больницах, кои преподают пользование от недугов людям свободного состояния, а не узникам». К великому сожалению – еще несколько лет назад газета «Владивосток», описывая неожиданное посещение прокурором иркутской судебной палаты арестантской больницы на Сахалине, дала картину немногим разнящуюся от того, что нашел почти тридцать лет назад адмирал Посьет в карийской тюрьме. Спертый воздух, нечистота в помещениях, грязное белье, женщины, больные сифилисом в заразном периоде, содержащиеся вместе с женщинами, имевшими горе заболеть обычными женскими болезнями, и целою группой детей – таковы характерные черты местной больничный обстановки, к сожалению подтверждаемые, с прибавлением еще некоторых мрачных подробностей, статьей служившего на Сахалине доктора Поддубского, напечатанной во «Врачебной газете» за 1901 г.

[Мрачные подробности бытия умалишенных в тогдашней России опускаю]

Каким необычным, по времени, представляется в виду подобных сведений обращение Федора Петровича с больными арестантами и бедным людом более полвека назад! Как трогателен он со своими справками о том, хорошо ли спалось больному и видел ли он приятные сны, с раздачей больным своих именинных пирогов и тортов, с уступкой им, при недостатке места, одной из своих двух комнат, с его пониманием состояния постигнутых душевным расстройством! Невольно вспоминается описанная Жизневским в письме к автору настоящих строк несчастная оклеветанная француженка, потерявшая рассудок, отдававшаяся буйным порывам бешенства и оглашавшая Гаазовскую больницу дикими воплями и проклятиями. Когда она бывала в таком состоянии, Федору Петровичу и в голову не приходила мысль о связывании ей рук, о горячечной рубашке и других, к несчастью еще не совсем забытых до настоящего времени средствах усмирения. Он звал ее, ласково разговаривал с нею, гладил ей волосы – и она утихала, становясь спокойной и кроткой. Строгий в исполнении своих обязанностей к себе, он был в этом смысле требователен и к другим. Поэтому можно с уверенностью сказать, что покуда он был жив, те приемы которые нынче положены в основу благородного начала «no restraint» в психиатрической практике,2 применялись у него и вокруг него , хотя и не были еще приведены в строгую научную систему. Требовательность Гааза в отношении исполнения каждым служащим больницы своего долга вызывала, как известно, установление разных оригинальных правил, отменяемых тюремным комитетом и вновь вводимых упорным стариком «самовольно». Сюда относились, главным образом, штрафы за неаккуратность, небрежность, грубость и, в особенности, за ложь, взимаемые Гаазом иногда и с самого себя, и распределяемые дважды в месяц между больными и их семействами – а также отобрание подписок о воздержании от вина, под угрозой штрафа в размере дневного жалования. Хотя такие подписки были воспрещены тюремным комитетом в 1838 году, а штрафы признаны в 1845 году «мерой не апробированной», но еще 4 января 1846 года служивший в тюремной больнице Дюмме писал с очевидным неудовольствием бывшему воспитаннику Гааза Норшину в Рязань: «У нас все по-прежнему продолжается собирание грошей за неверные ответы на вопросы, а ровно положено класть в кружку дневное жалование в случае неисполнения своей обязанности. Хотя не без труда все это исполнить, но, насколько можно, приноравливаем себя к тому и твердое обещание на себя возлагаем стараться всеми силами исполнить. Ныне же было напоминаемо от Федора Петровича в непременном соблюдении в службе пяти правил, а именно: 1. Всякому человеку дать ответ на его вопрос обстоятельно и чистосердечно, так как сам бы желал получить ответ. 2. Ежели что обещал, то исполнить. 3. Стараться приноровить себя к правилам, изображенным в выданной всем книжке "Азбука христианского благонравия." 4. Не употреблять горячие напитки 5.стараться и других убедить в соблюдении сих правил.

III

Сердечная заботливость Федора Петровича о нуждах осужденных, проходивших через Московскую пересыльную тюрьму и Рогожский полуэтап, сказывалась в самом внимательном отношении ко всему, что могло облегчить их состояние ил смягчить для их семейств ужасы длинного и тяжелого пути. Его неустанную в этом смысле деятельность не могло охладить ни равнодушное, а иногда и прямо враждебное отношение к нему сотоварищей по тюремному комитету, ни насмешливое и снисходительное отношение к нему так называемого «общества». Комитет он одолевал своей настойчивостью и упорством. Чувствуя себя в канцелярских путах подьяческих соображений часто разбитым, но никогда не признавая себя побежденным, он домогался своего для других, грозя совести своих коллег и тревожа их чиновничий квиетизм иронией своих почтительно-официальных донесений. Так, например, в 1838 году, по поводу необходимости сосредоточить освидетельствование больных, пересылаемых через Москву, в одних руках, и тем прекратить разногласия между врачами, всегда разрешаемые местным тюремным начальством согласно с мнением неблагоприятным арестантам, Гааз, с ядовитой и тонкой иронией, показывавшей, до чего возмущалось его доброе сердце, писал в комитете: «Как я, кажется, должен заключить из выражений некоторых членов комитета, которых благоволением я имею счастье пользоваться, - комитет имеет обо мне мнение, что будто бы я, как то говорят, слишком готов покровительствовать людям, каких уже карает справедливый закон и которые казались бы более недостойными того внимания, которое обыкновенно и вообще оказывается ко всем членам общества людей. Но да будет не позволено признаться пред почтеннейшим комитетом, что я почел бы себя лицом вредным общественному порядку, если б я позволил себе, занимаясь публичной должностью, последовать иным каким-либо побуждениям, кроме законных, и что я считаю вовсе несообразно с рассудком самую мысль желать чего-либо другого кроме правосудия здесь, в наиблагонамеренейшем и отеческом правлении и при начальниках, кои, по своему великодушию, везде встречают случаи, где только можно изобрести что-либо для благосостояния человечества, которое по их правилам есть однозначущая вещь с благосостоянием самого государства и имеет истинным единственным основанием уважение к закону.»

На несомненно доходившие до него насмешки «книжников и фарисеев», а также тех, кого согласно терминологии полицмейстера Шульгина, можно было назвать «молодыми вертопрахами благородного звания» (простой народ, купцы и мещане раньше всех оценили деятельность Федора Петровича) – Гааз не обращал внимания и, следуя завету апостола «положи руку на рало – не оглядывался назад». Ему служили утешением отзывы иностранцев, удивленных тем обращением с пересыльными, которое они видели при посещении тюрьмы на Воробьёвых горах. А оно вызывалось, поддерживалось и вводилось мало-помалу в обычай, благодаря неотступному присутствию при отправлении партий зоркого и чуткого, в лице Гааза, заступника за несчастных и за права человеколюбия. Сам он, с удовольствием отмечая при своих пререканиях с комитетом сочувственные отзывы английского ученого Скота, американского путешественника Сомнера, и англичанки Систер, присутствовавших при отправке ссыльных при прощании с ними Гааза, столь трогательно описанном леди Блумфильд в ее воспоминаниях о жизни в России3 – не мог не сознавать, что доброе впечатление, вызвавшее эти отзывы, явилось исключительно следствием его личной деятельности. В очень интересной французской рукописи сороковых годов написанной проживавшим в Москве иностранцем и хранящейся у доктора Поля, друга Гааза, есть прекрасная характеристика как последнего, так и двоякого отношения к нему московского населения. «Доктор Гааз, - пишет автор рукописи, - один из людей, чьи внешность и одеяние вызывают мысль о чем-то смешном или же, наоборот, особо почтенным , чье поведение и разговор до такой степени идут вразрез с взглядами нашего времени, что невольно заставляют подозревать в нем или безумие или же апостольское призвание, одним словом, по мнению одних это помешанный, по мнению других – божий человек». Описывая его вступление в комитет, автор говорит: «С этого мнения жизнь Гааза расширилась и раздвоилась: врач сделался духовным пастырем, пользующимся своими правами на врачевание тела, чтобы исследовать душевные раны и пытаться их залечивать. С того дня, когда он появился среди осужденных, отдавшись всецело облегчению их страданий и оживлению, путем всевозможных благодеяний и бесед, исполненных сострадания, участия и утешения, бодрости и веры в их душе, редкий умер в его больницах не примиренный с Богом и многие, будучи злодеями при вступлении в стены пересыльной тюрьмы, покидали их для пути в Сибирь став лишь только несчастными…» Рассказав некоторые черты из деятельности Федора Петровича относительно ссыльных, наблюдательный иностранец продолжает: «Здесь многие думают, что вся его филантропия служит гораздо более признаком его умственного расстройства, чем признаком прекрасного устройства его сердца, что вся заслуга этого юродивого (espece de maniaque), постоянно надуваемого всякого рода негодяями – лишь в инстинктивной доброте, что в основ его сострадания к несчастным лежит тщеславие, что весь его оригинальный черный костюм квакера, его чулки и башмаки с пряжками, его парик и широкополая шляпа предназначены для произведения особого впечатления и что, таким образом, если это не ловкий лицемер, то во всяком случае человек тронутый (timbre)» «Вот до какой степени тот, на чьем лбу не напечатлен эгоизм, кажется загадочным, причем лучший способ для разгадки его личности состоит в ее оклеветании!»- восклицает автор, переходя к изображению обычных поездок Федора Петровича в пересыльную тюрьму в пролетке, наполненной съестными припасами , и повествуя о том, как однажды, заехав в трактир у заставы, хозяин которого всегда снабжал его хлебом для «несчастных», Гааз рассказал пившим чай купцам о судьбе бедной девушки, которая венчалась в тот день с осужденным и шла за ним на каторгу, и так их растрогал, что они набрали в его шляпу двести рублей «для молодых»

Путь «по этапам», в который провожал каждую неделю Гааз арестантские партии и до сих пор там, где он совершается не по железным дорогам и водным сообщениям, представляет тяжкую картину медленного передвижения , и в крайний холод, и в палящий зной, среди пыли или в липкой грязи – сменяемое дикой борьбой за скорейшее занятие мест на нарах, борьбой, в которой выплывают наверх жестокий инстинкты зверской стороны человеческой природы. Но во времена Гааза этот путь был таков с самого начала. Этап, в сущности, та же пересыльная тюрьма, лишь не имеющая своего самостоятельного управления. В ней сосредотачиваются арестанты всевозможных категорий, соединенные лишь общностью следования к местам назначения. Тут и осужденные приговорами судов гражданского ведома, и военные арестанты, и бродяги, и высылаемые по приговорам обществ и мерами полиции «по невродии» (тюремная переделка выражения закона «не в роде арестантов»). До шестидесятых готов огромное число шедших по этапу составляли крестьяне, пересылаемые помещиками, от которых они отлучились, иногда даже и не самовольно. К идущим по этапу, наконец, по свидетельству заведовавшего пересыльной частью в семидесятых годах генерала Беленченко, относились и рекруты, а также бессрочно отпускные, водворяемые на родину, а по заявлению Гааза тюремному комитету (20 апреля 1829 года) и выздоравливающие солдаты. В 1873 году число пересылаемых из одного края России в другой достигало до 120 тысяч человек в год.

До конца пятидесятых годов препровождение и конвоирование арестантов находилось в ведении отдельного корпуса внутренней стражи, которому подчинялись этапные учреждения и команды. Материальная часть пересылки: подводы для больных, одежда арестантов, пропитание их и проч. находилась в ведении учреждений министерства внутренних дел. До 1858 года господствовал единственный способ передвижения арестантов, а именно пеше-этапный, основанный на маятной системе движения арестантских партий между этапами и полуэтапами, расположенными на двадцативерстном расстоянии друг от друга, на главных пересыльных путях, соединявшихся в г.г. Харькове, Москве, Нижнем Новгороде , и затем в главном пункте сбора всех ссыльных арестантов в г. Казани, откуда они уже направлялись по единственному тракту на Екатеринбург, Тюмень и Тобольск. До места ссылки иногда приходилось идти по два года, и среднее число дней пути, приходившихся на каждого пересылаемого, составляло двести восемьдесят два! Можно себе представить, чего должен был натерпеться пересылаемый при таких условиях, особливо если припомнить, что эти условия почти совершенно исключали возможность какого-либо различия в способе передвижения и размещения в тесных этапных зданиях подневольных путников разных категорий. Питом конвоирующие были заинтересованы исключительно в доставлении пересылаемых на места и в предупреждении побегов (с пути обыкновенно бежало 15% идущих по этапу), а внутреннее различие вверенных им людей и основания, по которым последние попали в общую массу, их не касались и поэтому их не интересовали. По-видимому, такое обезличивание препровождаемых и подведение их под один уровень было даже возведено в принцип. Так, еще тринадцать лет назад в заседании комитета для окончательного (?) обсуждения проекта о тюремном преобразовании в империи, один из высших представителей начальства по пересыльной части очевидно недовольный недоумениями некоторых членов комитета по поводу незнания им сколько именно пересылается арестантов каждой категории, категорически заявлял, что ему до этого нет никакого дела, образно объясняя, что у него в руках огромное колесо, к которому подводят человека и говорят «в Нерчинск» или «в Якутск» - трах!трах! – колесо повернуто и он в Нерчинске или в Якутске, а кто он и за что – об этом колесу знать не требуется...

Широкие воззрения Гааза на его нравственный долг перед людьми и печали его горячего сердца, конечно, не могли не отражаться на его отношении к пересылаемым, обстановку дальнейшего пути которых он себе ясно представлял, сам посетив неоднократно ближайшие к Москве этапные здания и описав их как «непристойность и тесное состояние» в неоднократных рапортах тюремных комитетов. Все относящееся до нравственных и материальных нужд пересылаемых, бывшее в его власти, осуществлялось им с любовью и забвением о себе – все не зависевшее от него непосредственно, давало ему повод к постоянных хлопотам, просьбам и упорным настояниям, личным и письменным. Так, например, в 1832 году он выхлопотал у московского генерал-губернатора князя Д.В. Голицына распоряжение, чтобы баня пересыльного замка топилась сверх обычного дня (четверга) еще и по субботам, для предоставления возможности воспользоваться ею всем тем, кто уходил по этап в понедельник. Для этого, по его же просьбе, тюремный комитет постановил отпускать на дрова «потребную сумму из пожертвований» впредь до того, когда городская дума признает возможным принять этот расход на себя. Нет сомнений, что в числе жертвователей на этот предмет видное место заняло то «неизвестное благотворительное лицо», от имени которого Гааз так часто вносил деньги на удовлетворение разных своих ходатайств о нуждах арестантов. По его же просьбе в 1834 году князь Голицын приказал иначе распределить движение партий следовавших по Богородскому тракту, чтобы, ради бани, их приход совершался также в субботу, а не в воскресенье. Через четыре года, однако, по представлению начальника пересыльной тюрьмы, банный день был ограничен одним четвергом – и таким образом, пользоваться баней могли только те из пересылаемых в Сибирь, кто оставался для «ростаха». Гааз заволновался, поднял шум, лично ездил к главнокомандующему (осенью 1836 года)в Москве граф Толстому – и снова добился своего.

IV

Озабочивали Федора Петровича и юридические нужды пересылаемых. Он, как известно, несколько раз предпринимал походы против бездушия тогдашних законов, относившихся к условиям препровождения ссыльных (наручи, бритье головы) и к порядку осуществления права помещиков ссылать в Сибирь своих крепостных (ст. 315 и 322 т. XIV Уст. о пресеч. и предупрежд. ,изд 1832 г.) Два первых похода увенчались блестящим успехом: в 1836 оду году по Высочайшему повелению, вызванному представлениями Гааза, наручни (гайки) у цепей всюду стали обшиваться кожей и перестали отмороживать руки арестантов; в 1846 году возмущавшее его поголовное бритье головы отменено для арестантов, не лишенных всех прав состояния. Третий поход, имевший целью дать возможность помещику одуматься и отменить принятую в гневе и раздражении меру даже и тогда, когда сосланный по его желанию уже идет по сибирским этапам, окончился неудачей и признанием, что для крепостного человека со времен определения губернского правления - alea jacta est.4

Четвертый поход Гааз предпринял, как видно из дел, хранящихся в архиве министерства юстиции, в начале тридцатых годов, очевидно пораженный жестокостью и нелогичностью тогдашнего закона о воспрещении жалоб на решения уголовных палат со стороны присужденный к лишению всех прав состояния до исполнения над ними приговора и прибытия в Сибирь. 6 сентября 1832 года, заявляя Тюремному комитету, что слова Высочайше утвержденного, в 1828 году мнения государственного совета о разрешении жаловаться сенату на приговоры уголовных палат лишь тогда, когда приносящие жалобу уже отправлены «в присужденное им место», толкуются московским губернским правлением в смысле прибытия их в ссылку, - Гааз, не без мрачного юмора писал: «если думать, что ссыльные, после совершенного уже над ними телесного наказания и самого отправления их в Сибирь, на дороге туда не могут еще воспользоваться правом жалобы, но что должны ожидать последнего совершения их участи по прибытии в Сибирь – то для многих из них и не предвидится конца такого времени, ибо если московское губернское правление полагает, что совершение наказание над каким-либо ссыльным окончится с доставлением его, например, в Тобольск, то в Тобольске той же мыслью ему могут, например, сказать, что термин сей окончится в Нерчинке, куда он назначается в работы, а там скажут, что в работы он осужден срочно, например, на 15 лет, и что во все сии годы наказание над ним продолжается, а не совершено еще; есть однако осужденные в работу на всю жизнь – следственно тем и невозможно было бы воспользоваться предоставленным правом жалобы никогда». Поэтому ссылаясь на свои надежды, что пересыльные арестанты, вступившие в Москву, не будут выходить из нее с такими обещаниями, какие им говорят в других местах: «идите дальше, там можете просить!», Гааз просил комитет ходатайствовать о разъяснении закона 1828 года хотя бы в том смысле, что право принесения жалобы начинается для осужденного со времени поступления его в ведение тобольского приказа о ссыльных. «Все места заключения, - пояснял он, - где содержатся назначаемые в ссылку в Сибирь, суть, так сказать, казармы, подведомственные тобольскому приказу, и, следственно, кажется справедливым, что в каждом губернском городе, где ссыльные проходят, они вправе воспользоваться дозволением подавать прошения на решения, их осудившие, в Правительствующий Сенат, и не справедливо ли прибавить к сему – наипаче в Москве?»

Князь Д.В. Голицын разделил взгляды Гааза и уже 26 декабря просил директора департамента министерства юстиции предоставить мнение, изложенное Федором Петровичем министру юстиции, или посоветовал, как удобнее достигнуть разъяснения закона в желательном смысле. Директором был Павел Иванович Дегай, принадлежавший к довольно частым у нас представителям душевной раздвоенности. Умный и очень образованный юрист, с просвещенными и широкими научными взглядами, Дегай в отношении к русской жизни был узким формалистом и буквоедом, умевшим систематически излагать действующие законы гладким канцелярским языком, не вдаваясь в «обманчивое непостоянство самопроизвольных толкований». Это стяжало ему известность хорошего юриста, весьма пригодного «для домашнего употребления», и даже, вероятно, послужило основанием к приглашению его в знаменитый «Бутурлинский Комитет» по цензурным делам. Подробно рассмотрев предмет сообщения князя Голицына и «поставляя себе в особенную честь повергнуть свои соображения на благоусмотрение его сиятельства», Дегай, несмотря на свою нелюбовь к исторической школе в праве, проповедуемую им в своих сочинениях, обратился к историческому изучению вопроса и нашел, что уже в 1721, 1784, 1796-1809 годах «виды правительства были изложены с очевидной точностью: уголовные дела о простолюдинах по предметам важным, соединенным с лишением подсудимого, без всякой апелляции, перехода по ревизии из одной инстанции в другую, состоя под наблюдением губернских прокуроров и конфирмуясь правителями губерний, открывали для лиц низшего в обществе состояния достаточные средства к ограждению их прав и к защите в случае невинности. Затем, рассмотрение дел сего рода в верховном судилище могло только служить к проволочке судопроизводства, к продолжительной ненаказанности преступника, и к обременению правительствующего сената. В 1823 г. даровано людям низшего состояния не право апелляции, но право приносить жалобы о безвинном их наказании по делам уголовным правительствующему сенату, и то под страхом телесного наказания, в случае неправильности таких жалоб.»

Признавая, затем, что разрешение губернским правлениям по дороге следования ссылаемых принимать от них жалобы о безвинном их осуждении было бы нарушением прав тобольского приказа о ссыльных, Дегай подкреплял это веское соображение о ненарушимости отвлеченных прав приказа – в деле, где подчас оскорблялись вопиющим образом права человеческой личности и действительные интересы правосудия – указанием еще и на то, что «российскими постановлениями преступник, назначенный в ссылку, уже не может вступать в сношения с лицами, живущими в России, без вреда для сих последних, и лишен права переписываться со своими родственниками. Каким же образом без означенных сношений, может он написать и отправить жалобу в сенат? На губернское правление ни в коем случае не возложено обязанности принимать жалобы от арестантов; обязанность сия лежит на прокуроре в отношении к арестантам, еще под судом находящимся; что же касается пересыльных, то принятие от них жалоб на сове осуждение возбранено, и министерство юстиции всегда оставляет без производства такие прошения преступников на несправедливость их суждения, кои приносятся ими предварительно прибытия на место ссылки». Заканчивая свой ответ Голицыну уверением, что «таковое положение сего дела лишает его, Дегая, несмотря на пламенное желание сделать угодное его сиятельству, всякого средства войти с представлением к министру юстиции о дозволении пересыльным арестантам подавать в Москве жалобы на свое осуждение», - опытный юрист предупреждал князя, что, по его мнению, все покушения к какому-либо изменению сего закона будут бесплодны».

Но Гааз не унимался. Он возбудил в заседании тюремного комитета в котором докладывалось отношение генерал-губернатора с прописанием соображений Дегая, вопрос о том, как же быть по отношению к ограждению прав на доказательства своей невиновности со ссыльными, умершими в пути, не дойдя до места назначения в Сибири, или с теми, которые подвергшись неизлечимым болезням, оставлены на месте, где их постиг недуг. Вместе с тем, он утверждал, что всякий из ссыльных, следуя в Сибирь, необходимо находится в близком сношении с сопровождающей его стражею, смотрителями, служащими при местах заключения и при больницах тюремных, с членами губернских правлений и попечительного комитета о тюрьмах – следовательно, он везде может найти посредников к исполнению своей просьбы. Тюремный комитет разделил взгляды и сомнения Гааза и решился представить о том в 1833 году князю Голицыну. Последнего недаром в том же году приветствовал Жуковский как «друга человечества и твердого друга закона, сочетавшего в своих доблестях: в день брани мужество, в день мира – правый суд». Он остался верен той настойчивости в деле, считаемым им правым, которую, по почину Гааза, проявил уже в борьбе за прут с Капцевичем и министерством внутренних дел, тем более, что и тут начинателем явился тот же «утрированный филантроп».

Обращение Голицына к министру юстиции Дашкову встретило неожиданный для Дегая прием, достойный этого просвещенного государственного деятеля. Дашков предложил возбужденный Гаазом вопрос на разрешение сената, который согласно с мнением и министра внутренних дел (Блудова), нашел, что пересылаемые в Сибирь арестанты имеют право подавать жалобы на решения судебных мест с того самого дня, как экзекуция над ними по приговору суда исполнена, из всякого города, через который они будут проходить, с тем однако ж, чтобы – для изготовления просьб – следование в Сибирь арестантов отнюдь не было останавливаемо и чтобы просьбы отправляемы ими были в губернских городах через посредство губернских прокуроров, а в уездах чрез посредство уездных стряпчих. Определение сената (по I департаменту) внесено было, вследствие возбужденных товарищем министра графом Паниным сомнений в согласии его «с точными словами закона», на уважение общего собрания сената. Это высшее в составе сената того времени учреждение вполне разделило взгляд первого департамента и постановило представить об этом на Высочайшее утверждение. Гааз и его великодушный союзник – «предстатель ревностный за древний град у трона», как его называл Жуковский – могли праздновать победу. Но «пламенный» в желаниях угодить князю, Дегай был, как оказалось, предусмотрительнее и их, и всего общего собрания сената: по рассмотрении дела в государственном совете в 1835 г. последовало пояснение 116 ст. XV тома свода законов в том смысле, что «уголовный арестант на приговор, по коему он понес наказание и отправлен в ссылку, может приносить жалобу установленным в законах порядком не прежде, как по достижении места работы или поселения, которое по окончательному распоряжению для него предназначено».

Чтобы вполне оценить тот упроченный в 1835 году порядок, против которого боролся Гааз, достаточно вспомнить, что понесение наказания, на которое предоставлялось приносить жалобу лишь с места назначения, доходило, независимо от лишения всех прав состояния и обращения в каторжные работы, до ста ударов плетьми чрез палачей, с наложением клейм, которых, конечно, никакое дальнейшее признание невиновности осужденного вытравить уже было не в состоянии…

V

В 1839 году Федор Петрович был, вследствие жалоб местного московского начальства и нареканий главного начальника пересыльной части генерала Капцевича, после дознания о его «утрированной филантропии», удален, к великой для себя обиде, о заведования освидетельствованием ссыльных. Фактически это удаление никогда, однако, не осуществлялось вполне, ибо уже в 1840 году Гааз писал тюремному комитету, что «несмотря на унижения, коим я подвержен, несмотря на обхождение со мною, лишающее меня уважение подчиненных, и чувствуя, что я остался один без всякой приятельской связи или подкрепления – я, тем не менее, считаю, что покуда я состою членом комитета, уполномоченным по этому званию волею Государя посещать все тюрьмы Москвы, - мне никто не может воспретить отправляться в пересыльный замок в момент отсылки арестантов, и я продолжаю и буду продолжать там бывать всякий раз, как и прежде…»Это тягостное для него и для столь многих, нуждавшихся в нем, положение продолжалось несколько лет, ослабевая мало-помалу. Но «свет и во тьме светится», и Гааз, устраненный от любимого дела и иногда терпимый около него лишь из милости, своим примером, личностью и характером, оказывал неотразимое и плодотворное влияние на окружающих. Вокруг него и за ним являлись убежденные и стойкие последователи. Более его сдержанные в выражении своего негодования на пучину злого бездушия, с которым приходилось иметь дело, - менее резкие и решительные в выражении своего умиления и сострадания, они, однако, твердо шли по пути, указанному «юродивым Гаазом» в те периоды его жизни, когда представителям начала «все обстоит благополучно» удавалось на время «обуздать» беспокойного старика. К таким последователям и союзникам принадлежали Львов и А. И. Тургенев.

Деятельность Львова, своеобразная и многосторонняя, по справедливости заслуживает подробного исследования. Материалы для последнего уже и собираются. О более кратковременной прикосновенности к тюремному делу Тургенева можно упомянуть и ныне, пользуясь сведениями из разных источников, письмами Остафьевского архива и записками Д.Н. Свербеева.

Студент геттингентского университета и затем блестящий светский молодой человек Александр Иванович Тургенев, делал быстрые и успешные шаги по службе. Двадцати пяти лет от роду он уже был директором департамента духовных дел иностранных исповеданий в министерстве князя А.Н. Голицына , и помощником статс-секретарем государственного совета. Падение князя А. Н. Голицына в 1824 году, вследствие предательства Магницкого и настояний одинаково знаменитых Фотия и Аракчеева – повлекло за собой увольнение Тургенева, который остался лишь членом комиссии составления законов. Затем против брата его, Николая Ивановича, возникло обвинение в участии в заговоре 14 декабря 1825 года. Хотя ныне едва ли могут подлежать сомнению как неправильность этого обвинения, так и поспешность и необдуманность выводов последовавшего за ним заочного приговора Верховного Суда, присудившего Николая Тургенева к смертной казни – но Александр Тургенев не счел возможным остаться и в последней должности. Вся дальнейшая его жизнь была затем посвящена хлопотам о предоставлении брату возможности оправдаться, - заботам о сохранении ему, «умершему политической смертью», средств к существованию на чужбине и настойчивому разъяснению имущим власть и влияние в обществе невиновности человека, с которым, независимо родства, его связывали чувства глубокого уважения и симпатии, а также воспоминания о счастливой поре одушевленного составления общими силами проекта «закона о пресечении продаж крестьян порознь и без земли». Оставив тяжелый для него, как для бората «декабриста» Петербург, он поступил несколько лет спустя на службу при московском генерал-губернаторе князе Д.В. Голицыне. Служба была в сущности номинальная и не препятствовала частным поездкам его за границу, для свиданий с братом и для работы в иностранных архивах. В периоды проживания в Москве, отдавая почти всю жизнь своему, по выражению Свербеева, «милому изгнаннику», лишая себя для него необходимых удобств и терпя материальные лишения, Александр Тургенев находил утешение в заботах об арестантах, по примеру Гааза, о котором говорит в своих письмах с чувством глубокого и нежного почтения.

«Одно для меня рассеяние, - писал он князю Вяземскому в 1840 году, - тюремный замок и архив». –«Гааз, которого удалили от звания члена тюремного общества, но ничем не могли удержать от благодетельных для ссыльных посещений тюрьмы, - писал Тургенев в том же году, - уверял меня, что полицмейстер Миллер человеколюбивее других: суди по этому о прочих…». Поставленный, по своему чину тайного советника и по старинной родовитости, в более близкие отношения к влиятельным в Москве людям, Тургенев пользовался этим, чтобы относиться к ним непосредственно в тех случаях, когда бедному Гаазу приходилось обращаться с просьбами к комитету, грозя его членам «осуждением, которое Евангелие произносит за слабое усердие, которое комитет оказывает в попечении о благосостоянии ссыльных» и рассказывая об «англинской кухарке», находившей, что угри «привыкли к тому, чтобы с них живых сдирали кожу».

«Если бы вы могли видеть, - писал в Вербное воскресенье 1843 года Тургенев известному князю С.М. Голицыну – в какой грязи утопали сегодня шедшие в Сибирь, с женами и детьми, с Воробьевых гор, то сердце ваше конечно бы содрогнулось. Я сбирался лично представить вам мою просьбу, но увяз в топкой грязи близ Мамонтовской дачи и едва отогрелся. Вообразите себе, что в следующее, т. е. Светлое для всех воскресенье - другие несчастные по этим же непроходимым полям побредут в оковах(с женами и с детьми многие из них) в Сибирь. Вы не откажите мне быть орудием ваших благодеяний к ним. Я сам раздам им все, что Бог вам на сердце положит. Право – другой вернейшей и лучше милостыни сделать трудно. Простите моему сердцу – если докучаю вам за тех, за кого скоро будет поруган и распят сам Искупитель.»

На письме этом князем Голицыном сделана помета «отослано для раздачи пересыльным 200-500 р». Благодаря за это щедрое пожертвование, Тургенев ответил известным стихом:

Болярин – коль за всех болеешь.

«Я получил твое письмо, - писал Тургенев в 1842 году князю Вяземскому, - вернувшись из канцелярии гражданского губернатора, где наконец успел открыть документ полицейский, что мой protégé с Воробьевых гор (т. е. из пересыльной тюрьмы) был отдан в рекруты фальшиво. О нем сказано, что он без отца и матери, а отец у меня ежедневно и плачет по сыне. Авось спасем! Если бы было еще десять Гаазов, то и их недостало бы для одних Воробьевых гор в Воскресенье. Он, Гааз, еще на днях спас два семейства; мне же ничего или мало удается.»

[Опущен кусок о полемике Тургенева и Вяземского об отношении к заключенным]

VI

В первом труде нашем о Ф. П. Гаазе указан, с возможною полнотою, характер отношения его к тем проявлениям крепостного права, с которыми ему приходилось постоянно встречаться на Воробьевых горах. Чем и как только мог – старался он смягчать роковое осуществление почти безграничных прав помещика на изменение всего существования, на расторжение естественных уз и привязанностей своих крепостных. Он был неутомим в ходатайствах – личных и чрез тюремный комитет об «утишении» гнева господ, ссылавших в Сибирь своих рабов, отнимая у них достигших совершеннолетия детей. Когда его настойчивые попытки смягчить тяжкое крепостное иго путем изменения закона по ходатайству тюремного комитета оказались совершенно тщетными и на его исполненные сдержанного негодования и душевной боли представления было отвечено лишь пометой «читано», - он обратился к отысканию возможности подавать помощь в отдельных конкретных случаях. Тогда, спасая крепостные души от произвола и жестокости настоящих мертвых душ – он выдвинул на сцену «одно благотворительное лицо», широкая щедрость которого в денежных сделках с помещиками, у которых выкупались дети ссылаемых за «предерзостные поступки и нетерпимое поведение» крестьян, странным образом развивались в тесной связи с окончательным исчезновением личного имущества Федора Петровича. Нельзя без чувства скорби читать многочисленные представления Гааза комитету с мольбами поднять свой голос в отмену или смягчение мрачных законов, отдававших совершенно бесправных людей и их семейства в жертву холодному бездушию, ослеплению гнева и – иногда – мстительной ревности их господ.

[Опущен кусок об истории попыток отмены крепостного права]

Под влиянием господствовавших во времена Гааза взглядов, осуществление владельцами «душ» своих прав над телом и чувством подвластных проявлялось очень часто в самой возмутительной форме – то принимая характер необузданного произвола, то облекаясь в своеобразные формы регламентации. В первом отношении достаточно указать, например, на сведения, сообщаемые в интереснейшем сборнике г. Дубасова, посвященном «Тамбовской старине» об известном князе Юрии Николаевиче Голицыне, изящном светском человеке, музыканте, и даже, в некотором роде писателе, который, как истинный виртуоз жестокости, давал по тысяче ударов розгами крепостным без различия пола, играя, под крики истязуемых, на бильярде и, иногда, приказывая затем к избитым местам ставить шпанские мушки, мазал дегтем и смолою провинившихся, держимых в башенке на крыше господского дома по нескольку дней без пищи, и предавался по отношению к крепостным девушкам всем ухищрениям воспаленной низким и алчным развратом мысли… Не менее жестокости проявляли и некоторые помещицы. Недаром большая часть ходатайств Гааза за крепостных относилась к тем, которые принадлежали представительницам «прекрасного пола». Здесь поводом к систематическому преследованию виновных в «предерзостных поступках», бывших «причиною негодования помещика», не подлежавших. На основании указа 1822 года, «никакому разысканию», - являлась, зачастую, ревность к несчастной девушке, поставленной в безвыходное положение между подозрительной барыней и заигрывающим барином. Нам приходилось слышать воспоминания супруги одного из сибирских губернаторов конца пятидесятых годов о молодой и миловидной няне, взятой из ссыльных крестьянок, которая наивно объясняла свою ссылку тем, что «барин был молод, а барыня стара», причем оказывалось, что несчастная девушка за то, что барин, приходя в девичью, где она состояла искусной вязальщицей, иногда останавливался около нее с «разговором», - была барыней переведена в прачки и за первую же оплошность в совершенно новом для нее деле подвергнута отрезанию косы, высечена, а затем, очевидно под опьяняющем влиянии гневной ревности, сослана в Сибирь …

[Опущен кусок с шокирующими подробностями о жестокостях крепостничества]

Действуя под влиянием и по примеру Гааза Александр Иванович Тургенев являлся заступником за ссылаемых крепостных. Быть может к этому его первоначально понудило и одно тяжелое воспоминание, подобно тому, как упреки, выслушанные 16-летним Николаем Малютиным от матери за продержание своего кучера более пятнадцати часов на трескучем морозе –вспоминались затем всю жизнь «кузнецом-гражданином», так много сделавшим для раскования оков крепостного права. «Вчера возил я французов на Воробьевы горы, - пишет Тургенев князю Вяземскому ровно за 21 год до освобождения крестьян, 19 февраля 1840 года в письме, которое представляет своего рода макрокосм тогдашних «строгих» порядков, - pour le departe de la chaine. – Вдруг слышу голос: «Батюшка, Александр Иванович!» Это был мой экс-форейтор Никифор, отданный в солдаты за пьянство, выключенный из жандармов в армию с придачей 300 палок, вытерпевший 2000 сквозь строй за дерзость против начальства и ныне ссылаемый в Сибирь… Больно тяжко на совести!» Быть может этот добродушный возглас старого слуги звучал затем в душе Тургенева, до самой его смерти, сильней, чем все насмешки князя Вяземского, писавшего ему в 1842 году: «Хоть ты еще не сенатор и не обер-прокурор, но ты генерал-прокурор всех несчастных, страждущих и обиженных и Око Провидения на Воробьевых горах и прочих лощинах и вертепах правосудия… К тому же после удовольствия писать кому бы то ни было, нет тебе более удовольствия, как помогать и делать добро кому бы ни попало…»

Об отношении Тургенева к жертвам крепостного права, свидетельствует, между прочим, обращение его в 1843 году к популярному и влиятельному в Москве князю Сергею Михайловичу Голицыну. «Есть ли бы сердце ваше мне с некоторого времени не было так известно, - писал он Голицыну, - я бы, может быть, не решился бы так смело обратиться к вам, но вот в чем дело: после осьмимесячных хлопот мне и Гаазу удалось уговорить одного помещика дать волю несчастной женщине, которую он почитал для него пропадшею и которая назначена была, в качестве бродяги, к ссылке в Сибирь. Сверх того, она должна была быть разлучена с десятимесячным ребенком. Надежда ожила для нее; но для исполнения оной должны мы доставить помещику 500 рублей асс. за выкуп или за отпускную. Мы надеемся уговорить его отпустить ее за и за 350 или за 400 р, и решились мы собрать эту сумму. Мог ли я не вспомнить о том, кто сокровища свои, как некогда предки его, высылает туда, где тля не тлит их, и дает взаймы Богови! Уделите от крупиц ваших погибающей и содействуйте к ее искуплению во дни нашего Искупителя?»

Иногда он пытался под предлогом болезни арестованного остановить дальнейшую пересылку беглого и на время удержать его в лазарете, чтобы дать время комитету и губернатору повлиять на помещика. Но это ему не всегда удавалась. Вместе с тем, стараясь "умягчить гнев" последнего, он старался подготовить пересылаемого к предстоящей суровой доле и искать для этого опоры в текстах священного писания. Домогаясь во время своей опалы, чтобы при уходе партий каждый раз присутствовал член комитета, уполномоченный "оказать отправляемым людям христианскую услугу", - Федор Петрович писал в комитет 9 января 1840 года: "Между выступившими в прошлый понедельник оказалась женщина Аграфена, следующая в Ярославль в возврат помещице своей, от коей отлучилась шесть лет назад, изъясняя, как обыкновенно, что житья ей не было и т. п. Я старался представить ей, что какие бы ни были труды и обиды надобно переносить их ради Бога - и для ее утверждения велел ей прочитать слова Апостола, которые мы всегда отмечаем в успокоение господских людей, а именно Послание к Ессеянам, 6: 5-6. 5Она сперва думала, что сие не может быть повелено от Бога, чтобы терпеть обиды, но когда по прочтении в том убедилась, то сказала что сего никогда не слыхала, а напротив ей то в одно, то в другое ухо говорили: "беги куда-нибудь, за что тебе претерпевать?". Она жаловалась на то, что все шесть лет не была спокойна, и когда я предложил ей до отправления к помещице облегчить себя исповедью и причастием, она отвечала, что очень того желает, если бы это было возможно. Я тотчас сказал смотрителю, что женщину сию следует оставить для исповеди, но смотритель отвечал, что если она не больна, но он никак ее не остановит. И так сия женщина вышла из ведения тюремного комитета не укрепившись духом - и уже время упущено просить чрез оный пред помещицей той женщины о благоволении и приложении стиха девятого сего послания".6

VII

Федор Петрович Гааз был человек глубоко религиозный. Об этом свидетельствуют его письма, усердная раздача им книг духовного содержания и воспоминания о нем его воспитанника Норшина и тюремных священников Воинова и Орлова. Особенно привлекательны были для него образы тех католических подвижников, которые видели призвание истинного христианина не в аскетической заботе о своем спасении, а в живой, любвеобильной деятельности словом и делом, жертвою и примером для облегчения ближних и поднятия их духа. Ссылки на Франциска Ассизского и Франциска де Саль, примеры из их жизни и восторженные о них отзывы очень часто встречаются в его письмах и даже официальных бумагах. Его истинная религиозность, как и следовало ожидать, вызывала в его широком сердце не отчуждение от "несогласно-мыслящих", а благородную терпимость и уважение к их убеждениям. Будучи ревностным сыном римской церкви, в учении которой он был воспитан, он скорбел о разделении церквей мечтал о времени, когда будет "едино стадо и един пастырь", и вел долгие беседы с митрополитом Филаретом, разбирая постановления флорентийского собора и отыскивая в них пути для примирения разногласий. Но он не был ни фанатиком, ни узким догматиком. Для него, по отзыву дочери его друга г-жи Поль, православная церковь была равноправною сестрою римской, имеющую одинаковые права на уважение верующих. Он столь решительно высказывал такой взгляд и с такой любовью посещал православные богослужения на Воробьевых горах и в тюремном замке, что его приятель, доктор Рейс, усердный католик, однажды сказал ему: «Если бы святой отец знал ваши убеждения, он давно бы отлучил вас от церкви!». Расставаясь с воспитанником своим Норшиным, покидавшим Москву для службы в должности военного врача, Гааз сказал ему – тоже католику – между прочим: «Ты человек молодой и у тебя целая жизнь впереди, но не забывай, что смерть приходит внезапно и иногда поражает во цвете лет – поэтому будь к не готов – и если тяжко заболеешь, то старайся быть христианином до конца и не умереть не покаясь перед Богом ; тогда, если возле не будет католического патера, зови, не задумываясь, православного священника и проси у него напутствия». Но вместе с тем, он стоял за свободу совести и неодобрительно относится к попыткам обращения арестантов из одного христианского исповедания в другое, основательно предполагая в большинстве случаев такого перехода подневольного человека косвенное нравственное на него давление, или личный, своекорыстный расчет обращаемого. Не надо забывать, что в действовавшем в том время уложении о наказаниях была статья 157 (ст. 166 XV т. с. з. 1857 г), обещавшая иноверному нехристианину, принявшему во время следствия и суда православную веру, не только смягчение меры и степени наказания, следующее ему за всякое, без исключения, преступление, но даже и изменение рода наказания. Существование этой статьи могло внушать арестантам неправильную, но понятную мысль, что перемена инославного исповедания на православное может вызвать по отношению к подсудимому некоторую благосклонность суда. Переходы католиков в православие были, по свидетельству протоиерея Воинова, не редким явлением в тюремном замке. Это было не по душе Гаазу, одинаково чтившему все христианские исповедания. В разговорах его, сообщаемых доктором Пучковым с отцами Орловым и Воиновым он роптал на это, не веря в искренность побуждений обращаемых, и даже раз приходил к последнему нарочно, чтобы уговаривать его не «переводить» католиков, потому что не следует «уговаривать христианина менять религию, в которой он рожден, и притом, разве пред Богом католик и православный, живущие по заветам Христа не одинаковы?». Из таких взглядов его вытекало и его глубокое сострадание к раскольникам, которых он никак не мог «сопричислить к тяжким преступникам», полагая, что заблуждение их в том, «как угодить Господу» может быть рассеяно не суровой уголовной карой, а «чувством величайшего о них сожаления, влекущего помилование и милосердие».

Во взглядах своих, не разделяемых ни холодный умом Филарета, умевшего, как осеннее солнце светить, но не греть, ни графом Закревским с его самодовлеющей расторопностью, Федор Петрович, однако, сходился с великой Екатериной, которая говорила еще в 1782 году Храповицкому: «в шестьдесят лет все расколы исчезнут; столь скоро заведутся и утвердятся народные школы, то невежество истребится само собой; тут насилия не надобно».

[Опущено приводимое А.Ф, Кони "случаю" письмо графа М.С. Воронцова об отношении к раскольникам]

Идущие через Москву раскольники и сектанты часто находили в Гаазе заступника и ходатая. Сохранилось несколько писем, очень характерных и для него и для писавших. «Не имею защитника и сострадателя, кроме вас, - пишет ему в 1845 году крестьянин Евсеев, находившийся «далеко уже от царствующего града Москвы» - вы одни нам отец, вы брат, вы – друг человеков!». – «Спасите, помогите, Федор Петрович! – восклицает в 1846 году Василий Метлин, - склоните сердце князя Щербатова (московский генерал-губернатор) о мне, несчастному, - объясняя, что содержимый два года в остроге и год в монастыре, он уголовною палатой оставлен в подозрении «касательно духовности или лучше религии», по обвинению в принадлежности к «масонской фармазонсой молоканской вере» и велено его «удалить к помещику для исправления»…

Рядом с этой стороной своей деятельности, Гааз постоянно заботился о духовном просвещении арестантов и распространял между ними назидательные книги без различия исповедания их авторов. Так, после своих хлопот о снабжении пересыльных книгами священного писания при великодушном содействии Мерилиза и об установлении раздачи им его оригинальной книжки «А. Б. В. христианского благочестия» - Гааз очень хотел раздавать книгу преосвященного Тихона Воронежского «О должностях христианина»7. Но денег на это у него не было – не находилось их и в тюремном комитете. Тогда 16 сентября 1847 г. он обратился с особой докладной запиской к князю С.М. Голицыну, умоляя пожертвовать деньги на бумагу, чтобы напечатать 4000 экземпляров этой «бесценной книги» и раздать их не только содержащимся в Москве, но даже послать для той же цели в тобольский тюремный комитет. Князь Голицын удовлетворил просьбу старика, мысль которого постоянно стремилась за близкими его сердцу «несчастными» и изыскивало способы содействовать их нравственному утешению и душевному подъему пред окончательной «разверсткой» их по Сибири. Он не дожил до осуществления возвышенной мысли великой княгини Елены Павловны об учреждении первой в мире военной общины сестер милосердия, известной Крестовоздвиженской общины, но можно представить, как приветствовал бы это святое дело автор «Обращения к женщинам». Вероятно, в его деятельной голове возникла бы мысль об учреждении тюремной общины сестер милосердия, для уврачевания самоотверженным участием подавленной или ожесточенной души узников.

IX

В последней главе первой работы нашей, посвященной Гаазу сделан по имевшимся в то время материалам, очерк личной жизни этого замечательного человека. В этом очерке не приходится ничего изменить и в виду постепенно накопившихся новых данных, лишь подтверждающих светлое представление о Федоре Петровиче. Но некоторые из этих данных довольно характерны сами по себе, рисуя как самого «утрированного филантропа» так и ту среду, в которой ему приходилось действовать. Они могут быть изложены в виде следующих отдельных эпизодов.

Гааз отличался не только пониманием душевных нужд несчастного, но и снисхождением к житейским потребностям и привычкам человека, внезапно исторгнутого из обычной обстановки преступлением, иногда неожиданным для самого виновного. Один из старых судебных деятелей, вспоминая рассказы своих родных – коренных москвичей – о Федоре Петровиче – передает, что в конце сороковых годов в московский тюремный замок поступил некто Л., арестованный за покушение на убийство человека, соблазнившего его жену и побудившего е бросить маленьких детей. К тоске и отчаянию, овладевшими им в тюрьме, присоединилась болезненная потребность курить. Отсутствие табаку и крайняя затруднительность его незаконного получения действовали самым угнетающим образом на этого страстного курильщика. Посетивший его Федор Петрович нашел необходимым прописать ему, для укрепления здоровья декокт из каких-то трав и снадобий. Последние приносились по его поручению и личному распоряжению арестанту большими пакетами «из аптеки»… и удовлетворенный курильщик перестал испытывать страдания физических лишений.

…В половине тридцатых годов какие-то путешественники привезли в Москву бесприютного двенадцатилетнего мальчика, круглого сироту, встреченного ими в ковенской губернии – и не знали, что с ним дальше делать. Узнав об этом, Гааз взял мальчика к себе, занялся с любовью его воспитанием, сам преподавал ему математику и естественные науки и довел его до университета, в котором помог ему своею заботой и наблюдением, окончил в 1846 году курс лекарем.

Этот мальчик был Николай Агапитович Норшин, скончавшийся 78 лет два года назад в Рязани отставным губернским врачебным инспектором. Переписка Гааза с ним, начиная с осени 1846 года, обнаруживает, с каким сердечным участием и нежной заботой следил старик за жизнью своего питомца, приходя к нему на помощь и материальной поддержкой и советами, в которых всегда слышалось: «sursum corda!8» Норшин в течение своей долгой жизни перевел много медицинских книг, за которыми провел и последние годы своей домоседной жизни в самой скромно обстановке. Он пользовался, по словам «Русского Врача», общим уважением, обладал всесторонним образованием и, «будучи достойным воспитанником доктора Гааза», отличался добротою, прямотою характера и умением стоять за гонимых. Поздравляя Норшина с именинами и днем рождения, и наивно перечисляя при этом, подобно людям из простого народа, всех вспомнивших о нем и посылающих поклоны (nous vous felicitons tous9: Осип Никифорович, Николай Дмитриевич, Надежда Яковлевна , et la petit Алексей Дмитриевич, et la Пелагея), Гааз обыкновенно тотчас же переходит к идеям и вопросам высшего порядка и объясняет «имениннику», чего он ждет от него по отношению к людям. «Вспомните в этот день, - пишет он в 1846 году, - что надо стараться идти по путям, начертанным Богом, которые суть единственно ведущие к счастью, состоящему в спокойствии совести; на всех других путях нас встретят лишь призраки счастья и иллюзии довольства». «Вы говорите мне, - пишет он в другой раз, - о тягостных впечатлениях, произведенных на вас первыми служебными встречами (Норшин был военным врачом). Я думаю, что если бы ваше житейское назначение состояло лишь в том, чтобы исправлять или заменять добром зло, которое приносят «эти люди» своими гневными вспышками и безжалостным обращением, то и тогда мы должны бы радоваться, что Провидение помогло нам окружить вас в молодости нашей дружбой и дать в вас выработаться тем прекрасным качествам ума и сердца, которые вы должны употреблять на счастье ближних…» «Мне радостно было узнать, - пишет Гааз 5 июля 1847 года, - что вам пришлось оказать гостеприимство нескольким беднякам. Конечно, это всего угоднее Богу – но если бы у вас не было у самого ни крова, ни пищи, ни денег, чтобы разделить с несчастными, не забывайте, что добрый совет, сочувствие и сострадание – есть тоже помощь и иногда очень действенная…». В одном из писем на немецком языке Федор Петрович, остававшийся на всю жизнь холостяком «чистым как дитя» по выражению протоиерея Белянинова, высказал Норшину, между прочим, свой взгляд на супружеские отношения. «Вы намереваетесь, дорогой друг, жениться, - пишет он 18 июля 1851 года, - да благословит Бог ваше намерение и пусть ваше семейное счастье будет земной наградой за добро, которое вы старались и стараетесь делать окружающим. Вы знаете мой взгляд на счастье. Оно состоит в том, чтобы делать других счастливыми. Поэтому – избегайте, друг мой, всего, что почему-либо может огорчить вашу жену, вашу подругу – и предусмотрительно обдумайте свой образ действий так, чтобы делать ей приятное. Haec fac ut felix vivis!10 Меня несколько тревожит разность ваших исповеданий. Ваша будущая жена протестантка, а еще Шеллинг сказал как-то в Йене, что протестанты перестали бы быть таковыми, если бы постоянно не протестовали. Между супругами должно существовать полное согласие и взаимное понимание. Но его лучше всего достигнуть не спорами и препирательствами, а помня, что Бог один для всех, и относясь к жене так, как апостол Павел советует ей относиться к мужу, то есть украшая себя нетленною красотою кроткого и молчаливого духа…»

…Первое впечатление, вызываемое оригинальным костюмом Гааза и его сангвиническим, несколько суровым лицом, оживлявшимся доброй улыбкой лишь когда он говорил – не всегда было благоприятным для него. Его громкий голос, живые движения, некоторая торопливость и вместе рассеянность человека, постоянно захваченного одной, жизненной для него заботой – действовали раздражающим образом на нервных людей. По словам автора «Последних дней Гоголя» (C. –Петербург, 1857 г) доктора Тарасенкова, именно такое неприятное впечатление производил он обыкновенно на больного и мрачно настроенного великого писателя нашего, который даже избегал встречи с ним. Как нарочно в 1852 году, почти за два месяца до смерти Гоголя они встретились в ночь под Новый год на лестнице дома графа Толстого . Гааз, думая, вероятно, пожелать Гоголю ряд счастливых годов не совладал с переводом своей мысли на русский язык и сказал Гоголю, что хотел бы ему такого нового года, который даровал бы ему вечный год. Слова эти произвели на суеверного Гоголя очень дурное впечатление и поселили в нем замеченное окружающими уныние…11

Гааз умирал совершенным бедняком. Небольшие остатки движимости, когда-то принадлежавшей модному и богатому московскому врачу, ездившему четверкой, были давно проданы с аукциона и лишь частями, перекупленными из третьих рук, возвращены ему его неведомыми почитателями. Но все это скудное имущество давно обветшало и ничего не стоило. Трогательного человеколюбца пришлось хоронить за счет казны, мерами полиции. И тем не менее он оставил обширное духовное завещание! Его непоколебимая вера в людей и в их лучшие свойства не иссякла в нем до конца. Он был уверен, что те, кто из уважения к нему и из неудобства отказывать его скромным, но неотступным просьбам, помогали его бедным – и после его смерти будут продолжать «торопиться делать добро». Совершенно упуская из виду значение своей личности и ее, подчас неотразимого влияния, он – в полном непонимании юридических форм – наивно и трогательно распоряжался будущими благодеяниями добрых людей как своим настоящим богатством. Назвав ряд своих богатых знакомых, от которых можно было несомненно ожидать пожертвований, Гааз рисовал в завещании широкие планы различных благотворительных учреждений, подлежавших основанию на капиталы «благодетельных лиц», которыми должен был распоряжаться, в качестве душеприказчика доктор Поль. Но огонь сострадания к людскому несчастью, согревавший этих лиц, горел, в сущности, не в них, а в беспокойном идеалисте, успокоившимся на Введенских горах. Чувства, которые умел зажигать Гааз, угасли еще скорее, чем его память – и доктор Поль должен был ограничиться лишь изданием за свой счет брошюры «Призыв к женщинам».

Строгий блюститель нравов в себе и в других, Гааз не всегда действовал одними советами, назиданиями и убеждениями. В некоторых случаях он пробовал оказывать своеобразное «противление злу» активными, и даже разрушительными действиями. Знавшим его ближе москвичам было известно, что он очень любит хорошие картины и умеет их ценить. Когда в доме одного богатого купца он восхитился прекрасной копией с мадонны Ван-Дейка и выразил желание, чтобы она была помещена в католической церкви в Москве, картина была препровождена на другой день к нему, но с условием, чтобы до его смерти она у него и оставалась. Единственное украшение бедной обители Гааза, по его кончине она была передана в церковь, как того всегда желал ее временный обладатель. У него же хранилось подаренное кем-то изображение «снятия с креста» тисненое на коже. Им благословил он, умирая, ординатора «Гаазовской больницы» Собакинского, который впоследствии пожертвовал этот образ в церковь подмосковного села Куркина, где он находится и до сих пор с соответствующей надписью.12

По рассказу московского сторожила, служившего еще у Ровинского, когда тот был губернским прокурором, г. Н-ва – в начале пятидесятых годов, у одного из московских купцов, старого холостяка, явилось непреоборимое желание похвастаться перед «святым доктором» висевшей в спальне, задернутой зеленой тафтой картиной, на которой откровенность изображения доходила до крайних пределов грязной реальности. После долгих колебаний – он, наконец, решился, заранее готовясь услышать негодующие упреки Гааза. Но тот молчал, а затем стал просить продать ему картину. Владелец ни за что не соглашался, указывая на всю трудность получения такой «редкостной вещи», но, видя, что старик, которого он глубоко чтил, желает, к немалому его удивлению, иметь неприличную картину – предложил ему, скрепя сердце, принять ее в подарок. Федор Петрович наотрез отказался, продолжая просить продать картину. Тогда купец заломил очень большую цену. Гааз задумался, потом сказал: «картина за мной» - и уехал. Через два или три месяца он привез требуемую сумму, доставшуюся ему, конечно, путем труда и больших лишений, и, довольный, увез в своей пролетке тщательно завешанную тафтой картину. Этот увоз оставил больное место в обыденном существовании нечистоплотного холостяка – он затосковал – и через несколько дней решился под каким-то предлогом заехать к Гаазу, чтобы взглянуть на нее. Старик принял его приветливо и началась беседа. Гость пытливо обводил глазами стены единственной приемной комнаты (другая, маленькая, была спальней). Картины не было. Наконец он решился спросить хозяина о судьбе утраченного сокровища. «Картина здесь, в этой комнате, - сказал хозяин. – Да где же, Федор Петрович, не видать что-то? – В печке» - спокойно ответил Гааз.

Не одна икона св. Федора Тирона, сооруженная в нерчинском остроге каторжниками, когда до них дошла весть о смерти «Федора Петровича» свидетельствует о его популярности меду теми, кто испытал на себе его доброту или слышал о ней. В его жизни было происшествие, которое, обратившись потом в легенду, связывалось иногда с другими именами и, между прочим, с именем покойного присяжного поверенного Доброхотова. Но в письме, полученном пишущим эти строки в 1897 году по выходе в свет очерка жизни Гааза от Д. И. Рихтера, проведшего детство в Москве и посещавшего с отцом своим могилу Федора Петровича на Введенских горах, удостоверяется, что это произошло именно с Гаазом. В морозную зимнюю ночь он должен был отправиться к бедняку-больному. Не имев терпения дождаться своего старого и кропотливого кучера Егора и не встретив извозчика, он шел торопливо, когда был остановлен в глухом и темном переулке несколькими грабителями, взявшимися за его старую волчью шубу, надетую, по его обычаю, «в накидку». Ссылаясь на холод и старость Гааз просил оставить ему шубу, говоря, что он может простудиться и умереть, а у него на руках много больных и притом бедных, которым нужна его помощь. Ответ грабителей и их дальнейшие внушительные угрозы понятны. «Если вам так плохо, что вы пошли на такое дело, - сказал им тогда старик, - то придите за шубой ко мне, я велю вам ее отдать или прислать, если скажете куда, и не бойтесь меня, я вас не выдам, зовут меня доктором Гаазом и живу Я в Малом Казенном переулке в больнице…а теперь пустите меня, мне надо к больному…». «Батюшка Федор Петрович, - отвечали ему неожиданные собеседники, - да ты бы так и сказал, кто ты! Да кто ж тебя тронет – да иди себе с Богом! Если позволишь, мы тебя проводим!».

Про Гааза можно сказать словами Некрасова, что он провел свою богатую трудом и добровольными лишениями жизнь «упорствуя, волнуясь и спеша». И у него была – и осталась такою до конца - «наивная и страстная душа». Немногие друзья и многочисленные, по необходимости, знакомые, часто видели его грустным, особенно, когда он говорил о тех, кому так горячо умел сострадать – или гневным, когда он добивался осуществления своих прав на любовь к людям. Но никто не видел его скучающим или предающимся унынию и тоске. Сознание необходимости и нравственной обязанности того, что он постоянно делал и непоколебимая вера в духовную сторону человеческой природы, в связи с чистотою собственных помыслов и побуждений – спасали его от отравы уныния и от отвращения к самому себе, столь часто скрытого на дне тоски. .. Бестрепетно и безоглядно добиваясь всего, что только было возможно при существующих условиях и очень часто разменивая свои общие усилия на случаи помощи в отдельных, по видимому ничем между собою не связанных случаях – он, может быть сам того не сознавая, систематически и упорно, собственным примером служил будущему, в котором задачу тюремного дела, как одного из видов наказания, должно будет свести к возможно большей общественной самозащите при возможно меньшем причинении бесплодного личного страдания. И в этом его заслуга – и уже в одном этом его право на благодарное воспоминание потомства…

ПРИМЕЧАНИЯ

Этот материал впоследствии вошел в переработанный очерк А. Ф. Кони о Гаазе, который в полном варианте, издававшемся, например, в 1904 году, имеет 12 глав. С очерком в окончательном виде можно ознакомиться, например вот тут: http://www.wco.ru/biblio/books/haas/Main.htm

1 Если пограничная река образует остров (insula in flumine nata), которого не было на планах, то этот ост-ров делится между прибрежными владельцами по линии, означающей середину реки. – Из учебника по гражданскому праву (базирующемуся на римском праве).

2 "Non-restraint" - принципы нестестнения в лечении душевнобольных, новое слово тогдашней психиатрии, сформулированы впервые британским медиком Джоном Конолли

3Воспоминания Леди Блумфильд цитируются в первом очерке Кони про Гааза. "«Мы были, — пишет 27 сентября 1847 г. жена английского посла, леди Блумфильд («Reminiscences of court and diplomatic life», by Georgina Baroness Bloomfild. London, 1882)*, — в пересыльной тюрьме на Воробьевых горах... Тюрьма, жалкая постройка, состоящая из нескольких деревянных домов, построенных в 1831 году, во время холеры, чтобы не пускать преступников в зараженный город. Мы вошли в комнату, где их осматривал доктор Гааз. Этот чудесный человек посвятил себя им уже семнадцать лет и приобрел среди них большое влияние и авторитет. Он разговаривал с ними, утешал их, увещевал, выслушивал их жалобы и внушал им упование на милость Бога, многим раздавая книги. Все это произвело на меня сильное впечатление. Тексты Писания о том, “кому много дано” и о “первых, которые будут последними”, никогда не представлялись так живо моему уху. Всех арестантов было 80 человек — мужчин и женщин; 28 из них шли в пожизненную каторгу. Последние, с обритою наполовину головою, имели вид призраков; вид большей части был скорее апатичный, чем злой. Когда я вошла в тюрьму, один арестант стоял на коленях перед Гаазом и, не желая встать, рыдал надрывающим душу образом. Его история очень любопытна. Он был сослан в Сибирь за убийство, и жена отказалась следовать за ним. Бежав из Сибири, он нашел на родине, в Белоруссии, жену замужем за другим. Его поймали, жестоко наказали и опять сослали. С отчаянием умолял он отдать ему жену. Несчастье было написано на лице его. Сколько ни уговаривал его Гааз, сколько ни образумлял с ласкою и участием — он оставался неутешен и плакал горько. Пред отходом партии была перекличка. Арестанты начали строиться, креститься на церковь; некоторые поклонились ей до земли, потом стали подходить к Гаазу, благословляли его, целовали ему руки и благодарили за все доброе, им сделанное. Он прощался с каждым, некоторых целуя, давая каждому совет и говоря ободряющие слова. Потом Гааз сказал мне, что всегда молится, чтобы, когда все соберутся пред Богом, начальство не было осуждено этими самыми преступниками и не понесло, в свою очередь, тяжкого наказания. К тюрьме был пристроен госпиталь, состоявший под его наблюдением. В нем он удерживал больных или тех, кто был слаб для пяти с половиною месяцев пути. Тяжелое, но неизгладимое впечатление!»

4 Alea iacta est (также Alea jacta est, лат. — «жребий брошен», досл. «кости в действии») — фраза, которую, как считается, произнёс Юлий Цезарь при переходе пограничной реки Рубикон на севере Апеннинского полуострова.

5 5.Рабы, повинуйтесь господам своим по плоти со страхом и трепетом, в простоте сердца вашего, как Христу,6. не с видимою только услужливостью, как человекоугодники, но как рабы Христовы, исполняя волю Божию от души.

6 И вы, господа, поступайте с ними так же, умеряя строгость, зная, что и над вами самими и над ними есть на небесах Господь, у Которого нет лицеприятия. (Ефесянам 6:9).

7 Тут, судя по всему, имеется ввиду "Наставление о собственных всякого христианина должностях" - неоднократно переиздававшаяся составленная Св. Синодом компиляция из сочинений свт. Тихона

8Sursum corda.(лат.) Букв. "Вознесём сердца́!" (или "Го́ре имеем сердца" в ц-сл. традиции) - литургический возглас.

9Все мы тебя поздравляем (фр.)

10 Поступайте так, чтобы жить счастливо (лат.)

11 Текст Тарасенкова, который пересказывает Кони: "... От времени до времени в нем обнаруживалась мрачная настроенность духа без всякого явственного повода. По непонятной причине он избегал встречи с известным доктором Ф. П. Гаазом. В ночь на новый 1852 год, входя из своей комнаты наверх, он нечаянно встретил на пороге доктора, выходившего из комнат хозяина дома. Гааз ломаным русским языком старался сказать ему приветствие и, между прочим, думая выразить мысль одного писателя, сказал, что желает ему такого нового года, который даровал бы ему вечный год. Присутствовавшие заметили тут же, что эти слова произвели на Гоголя невыгодное влияние и как бы поселили в нем уныние. Конечно, оно было скоропреходящее, но могло служить зародышем тех мрачных мыслей, которые впоследствии времени при других, более ярких, впечатлениях приняли огромный размер."

12 Церковь Владимирской иконы Божией Матери в Куркино. На сайте храма приведена следующая информация по поводу утвари: "В годы революции и гражданской войны храм не закрывался, но церковные ценности были изъяты. Богослужение в храме совершалось до 1938 года, когда храм был закрыт и превращен в склад. Официального постановления властей о закрытии не было, и церковная община сберегла внутреннее убранство храма. Верующие каждый год, начиная с 1943, обращались к властям с просьбой об открытии прихода, и в 1946 году просьба была удовлетворена. В 1947 г. церковь вновь открыли." Информации о том, сохранилась ли данная икона, нет, надо искать.

Hosted by uCoz