Ан. Предтеченский. О.В. Горский и его "записка" (по неизданным материалам)//Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820 г.г.,Т II, М.:Гос. публ. ист. библ. России, 2008, С. 168-212.Ан. Предтеченский. О.В. Горский и его "записка". 1В пестрой толпе лиц, привлеченных к следствию по делу о декабристах, фигура Горского выделяется ярким пятном. Личность Горского на фоне декабристского движения приобретает необычайно острый колорит, а некоторые его качества делают его до такой степени своеобразным, что трудно подыскать среди декабристов кого-либо, хоть сколько-нибудь похожего на него. Всматриваясь в физиономию Горского, находишь в ней столь неожиданные черты, что невольно задаешься вопросом, каким образом этот человек оказался причастным к делу декабристов и разделил с ними их тяжелую участь. Но как бы велико ни было недоумение, порожденное этим вопросом, участие Горского в деле 14 декабря есть факт. И факт этот, сам по себе не дающий никаких оснований внести что-либо новое в оценку сущности декабристского движения в целом, тем не менее позволяет украсить галерею декабристов еще одним портретом, совершенно исключительным по своей необычайности. Перед Следственным комитетом Горский предстал в весьма почтенном возрасте — ему было уже 59 лет. В какой мере его предшествовавшая жизнь могла определить такое исключительное событие, как пребывание его в каре восставших войск на Петровской площади? Все, что мы знаем о Горском, не дает ни малейшего основания для того, чтобы логически оправдать его поведение 14 декабря. Это становится совершенно ясным даже при беглом знакомстве с некоторыми фактами его биографии. Сам Горский выдавал себя за человека весьма знатного происхождения. В копии его послужного списка, находящейся в его следственном деле, в графе «из какого звания происходят», значится: «Из дворян польских, грабя или граф (hrabia по-польски — граф)». В ответ на запрос Следственного комитета о том, не состоит ли имущество Горского в залоге, он писал (28 мая 1826 г.): «При разделении бывшего королевства Польского в 1794 г. все имение отца моего, братьев и мое, приносившее годового дохода более двухсот тысяч голландских червонцев, по забрании нас генералом Ферзиным под арест, забрано в казну российского, австрийского и прусского государств, кое значится в документах, забранных у меня и находящихся ныне в оном комитете, и потому нигде в закладе не состоит». В прошении на имя комитета от 4 февраля 1826 г. Горский просит отдать его дочери все взятые у него при аресте бумаги, в числе которых он упоминает «крепостные акты всего рода нашего князей Друцких-Горских графов на Мыже и Преславле с 1466 г. по настоящее время». Позднее Горский во многих обращениях к Следственному комитету, в письмах к дочери и всякого рода прошениях, писанных уже из Сибири, постоянно подписывается пышным титулом: «князь Друцкий-Горский, граф на Мыже и Преславле». Однако III отделение располагало, видимо, иными сведениями о происхождении Горского. В справке, составленной Бенкендорфом для Дибича 31 января 1827 г., читаем: «Никто не знает даже о его происхождении. Сперва он объявил себя графом... После того Горский производил себя из Горских князей и хлопотал о сем в Сенате... Для поляков сие знаменитое происхождение Горского вовсе непонятно, ибо в Белоруссии никогда не было ни графской, ни княжеской, ни даже дворянской фамилии Горских, а есть дворяне Горские в Литве, которые не признают своим подсудимого Горского. Общий слух носится, что он сын мещанина из местечка Бялыничь в Белоруссии, но верного ничего нет»... В том же 1827 г., уже после ссылки Горского, тобольский гражданский губернатор Д. Н. Бантыш-Каменский запрашивал III отделение, можно ли разрешить Горскому называться князь Друцкий-Горский, граф на Мыже и Преславле. На этом запросе имеется резолюция Бенкендорфа: «Присвоение Горским себе разных званий и титулов заставляет заключить, что он помешан в уме и потому следует иметь за ним ближайшее наблюдение». Тогда же, по приказанию Бенкендорфа, Бантыш-Каменский предложил Горскому дать подписку в том, что он в своих официальных письмах не будет подписываться не принадлежащим ему титулом. В ответ на требование о подписке Горский написал длиннейшее письмо от 1 февраля 1828 г. на имя Бантыш-Каменского, где всячески доказывал свое право на княжеский и графский титул. Он ссылался на постановление Дворянского депутатского собрания Белорусско-Витебской губ. о внесении его в дворянскую родословную книгу под фамилией князя Друцкого-Горского, графа на Мыже и Преславле. По его словам, копия родословной книги и родословная поколенная роспись отосланы в Департамент герольдии, в чем можно убедиться, наведя соответствующие справки. В этом же письме он дает любопытное объяснение того, почему в послужном списке он именуется просто Горским. Оказывается, что переводчик Военной коллегии ошибся, переведя польские документы Горского на русский язык при приеме его на службу. В послужной список, говорит Горский, была внесена «только половина моей фамилии, без надлежащего перевода на, русский диалект». Исправить эту ошибку он сразу не мог, «находясь в летах и за границей», и только позднее, собрав все нужные документы, получил от Дворянского депутатского собрания Витебской губ. грамоту, удостоверяющую его княжеское и графское достоинство 2. Письмо Горского не произвело никакого впечатления, и его по-прежнему во всех официальных бумагах продолжали называть про¬сто Горским без всяких титулов. Он хлопотал, протестовал, спорил, добился, наконец, того, что в 1838 г. Витебское дворянское собрание прислало ему в Сибирь документы о его княжеском и графском достоинстве. Однако и после этого Горский не получил официального признания своего сиятельного происхождения. В 1851 г., уже после смерти Горского, III отделение, составляя справку о нем, писало: «...Последовало ли судебное определение о признании в княжеском достоинстве (Горского) — в III отделении неизвестно». Кто же был Горский в действительности — потомок ли Рюрика, или мещанин из Белоруссии? Блестящий ли представитель польской аристократии, или не совсем ловкий самозванец? Разрешить эту загадку тем более необходимо, что в литературе Горский иногда фигурирует под именем Друцкого-Горского, напр., у А. И. Дмитриева-Мамонова в его «Декабристы в Западной Сибири», в заметке о князьях Друцких-Горских в 21-м томе Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона (ст. изд.). В настоящее время ответить на эти вопросы можно совершенно точно. В книге L. Wolff a «Kniaziewie Litewsko-Ruscy» (Warszawa, 1895) на с. 135—149 и 657—658 рассказана вся история претензий Горско¬го на княжеский титул. Потомство князей Друцких-Горских угасло во второй четверти XVIII в. в лице Михаила-Антона — сына Федора-Карла 3 Брат Федора-Карла Иероним во время войны 1656 г. перешел на сторону Москвы, после чего имения его были конфискованы, о дальнейшей же судьбе его известий не сохранилось. Этим-то обстоятельством и воспользовался Горский. В 1825 г. он представил в Департамент герольдии ряд документов, устанавливающих его происхождение от Иеронима. Герольдия признала его право на княжеский титул, но общее собрание Сената не утвердило постановления герольдии по соображениям формального порядка: Горский представил свое ходатайство не через Дворянское депутатское собрание, как это требовалось по закону, а непосредственно от себя. Правильность же представленных документов, видимо, ни в ком не вызывала сомнений. Но Вольф, подвергнув их тщательному анализу, пришел к категорическому заключению, что Горский некоторые документы сфабриковал. Подлинное его происхождение источниками польской и русской генеалогической литературы не устанавливается. Итак, Горский — несомненный самозванец. В 1825 г. он ввел в заблуждение Департамент герольдии. Такому же обману поддалось и Витебское дворянское депутатское собрание, выдавшее Горскому грамоту на княжеское достоинство и приславшее ему такую же грамоту в Сибирь в 1838 г. После 1838 г. Горский, однако, не возбуждал никаких ходатайств перед Департаментом герольдии — в архиве Департамента герольдии нет никаких следов — новых претензий Горского (дело о нем 1825 г. сохранилось). Видимо, он понял безнадежность своих попыток. Но в удовольствии именоваться князем и графом он отказать себе не мог, продолжая до конца жизни подписываться столь полюбившемся ему титулом. Настоящее же происхождение его остается невыясненным. Вполне достоверными сведениями о жизни Горского мы располагаем лишь с момента поступления его на военную службу. Копия его послужного списка, сохранившаяся в его следственном деле, позволяет установить, что он начал службу в 1804 г. юнкером во 2-м конно-артиллерийском батальоне. Участвовал в походах 1805—1807 гг. В 1807 г. произведен в подпоручики, а в 1811 г.— в поручики. Отечественная война, застав его в этом чине, дала ему возможность быстро выдвинуться. Во время войны он отличился во многих сражениях, получал ордена, золотое оружие, высочайшее благоволение, был несколько раз ранен и в 1816 г. имел уже чин полковника. Через два года Горский вышел в отставку вследствие ранений, с мундиром и пенсией в размере полного жалованья. В том же году определен в Департамент разных податей и сборов, а в 1819 г. назначен кавказским вице-губернатором и произведен в статские советники. Служба Горского на Кавказе продолжалась недолго: в 1822 г. был уволен по прошению от занимаемой должности «для определения к другим делам», и с тех пор вплоть до своего ареста нигде не служил, живя в Петербурге. Увольнение его от службы на Кавказе произошло, как он пишет в своей записке, в связи с «несправедливым действием разных лиц Министерства финансов». Это глухое указание расшифровывается, однако, по некоторым документам с достаточной ясностью. В следственном деле Горского имеется справка о том, что в I департаменте Сената рассматривается его жалоба по поводу «взятия имущества жены и детей Горского на 60 тыс. р. в обеспечение признаваемого им несправедливым недостатка казенного спирта в Кавказской губ., якобы последовавшего за бытность его вице-губернатором». Надо полагать, что не что иное, как это обстоятельство, принудило Горского выйти в отставку 4. Уволенный в 1822 г., хотя и по прошению, но с репутацией, несомненно, сильно запачканной темной историей с кавказским спиртом, Горский поселился в Петербурге. Здесь, оставаясь не у дел, он проводил время в хлопотах по своим тяжебным делам с казной и частными лицами, хлопотал о признании его в княжеском и графском достоинстве, устраивал свои запутанные семейные дела (о них речь будет ниже), да лечился от многочисленных ран и недугов — последствий ран и контузий. В показании Следственному комитету от 21 декабря 1825 г. он перечисляет своих петербургских знакомых. В числе их названы следующие лица: сенатор Безродный, действительный статский советник Тельнов, статский советник Свиньин, статс-секретарь Марченко, камергер бывшего польского двора Янчевский и т. д. Среди них особенного внимания заслуживает последний, так как его Горский называет своим «хорошим приятелем», тогда как с другими он, по его словам, короткого знакомства не имел. В упомянутой выше справке III отделения, составленной Бенкендорфом для Дибича, Янчевский характеризуется не очень лестно. Он, «попав пронырством в маршалы, промышлял выдаванием свидетельств дворянства из депутатского собрания, а ныне занимается в Петербурге ходатайством по чужим делам, разорившись на спекуляциях». Так, в постоянных хлопотах и тяжбах, да в редких встречах с немногочисленными знакомыми, среди которых подозрительная фигура Янчевского находилась в не менее подозрительной близости к Горскому, проходили его дни в Петербурге, пока он волей случая не оказался в каземате Петро¬павловской крепости. Столь же темным, как и происхождение Горского, представляется вопрос об источниках его средств к существованию. По его собственным словам, он жил на средства приданого своих жен. В письме к дочери Ольге от 1 ноября 1827 г. из Сибири он пишет, что на все вопросы о его делах она и ее брат должны отвечать, что «никаких дел и ни о чем не знаете, кроме того, что завсегда слыхали от меня, что от покойной матери вашей, урожденной баронессы Елизаветы Мирбах, осталось значительное имение, которое я прожил». В показании Следственному комитету от 24 января 1826 г. Горский сообщает, что за время своей военной службы формировал и снабжал находившиеся под его командованием части, на что «издерживал собственность покойных жен своих». Наконец, в письме, адресованном в Москву к жене Елене Мартыновне, урожденной Лоске, от 4 мая 1827 г., он предлагает ей обратиться к правительству с просьбой о помощи и дает совет написать, «что я взял с тобою приданого 3 млн 200 тыс.». Так Горский объяснял источник своих средств в показаниях комитету и письмах из Сибири. Н. В. Басаргину он рассказывал уже другое. «Фамилия наша,— говорил ему Горский,— в Польше пользовалась большим значением... Мы имели в Польше большие имения, по которым и теперь продолжаются у меня процессы. В дошедшей мне в разное время движимости... заключалось более 6 млн р. ассигнациями» 5. Нужно думать, однако, что все это было ложью. В справке III отделения о Горском читаем: «В деньгах он никогда не нуждался, никогда не занимал, напротив того, жил пристойно, и все уверяют, что будто у него большие деньги в ломбарде, нажитые разными пронырствами и злоупотреблениями». По всем признакам эти сведения вполне совпадали с действительностью. В Петербурге Горский приобрел себе репутацию ростовщика. И. Д. Якушкин в своей записке от 14 декабря пишет: «Граф Граббе-Горский, поляк с Георгиевским крестом, когда-то лихой артиллерист, потом вице-губернатор, а в это время, находясь в отставке, был известен как отъявленный ростовщик» 6. То, что Горский занимался ростовщичеством, подтверждается и другими источниками. В следственном его деле находится справка о том, что в числе тяжебных его дел имеется тяжба «по заемным письмам на 25 тыс. р... с некиим евреем Михаилом Григорьевичем Ролелем, с коллежской асессоршей Прасковьей Жеребцовой и с ген.-лейт. Иваном Петровичем Пущиным». В завещании, составленном в 1847 г., Горский пишет о заемных письмах, данных ему еще в 1822 г. помещиком Киевской губ. А. Орловым на сумму около 200 тыс. р., право иска по этим письмам он завещает своим детям. Как видно, III отделение, собирая справки о Горском, не погрешило против истины, говоря о его «пронырствах». Остается сказать о семейных делах Горского, столь же запутанных и темных, как и вся его жизнь. По послужному списку 1821 г. Горский показан вдовым. Но в прошении в Следственный комитет от 24 января 1826 г. он пишет о своей больной жене, живущей в Москве, и просит ей исходатайствовать хотя бы тысячу рублей ввиду отсутствия у нее всяких средств. Деньги он просит отправить на имя Елены Мартыновны Горской, урожденной графини Лоске, причем указывает даже ее подробный адрес. Следовательно, Е. М. Лоске была его второй женой. Но в новой справке, составленной Бенкендорфом для Дибича 1 октября 1827 г., читаем: «В Петербург приехала графиня Подосская, находящаяся в крайней бедности. Она рассказывает следующее. Государственный преступник Граббе-Горский, будучи в тех местах, где она имела имение, предложил ей вступить с ним в замужество, на что она и согласилась. Горский принудил ее перед браком записать себе сумму 30 тыс. руб. серебром, которую Подосская имела у графа Ворцеля. Горский объяснил, что он лютеранской веры (что оказалось несправедливым), и повез ее венчаться к каменецкому пастору, который и благословил их... Он жил некоторое время с Подосскои в Москве, а потом, отослав ее в Подольскую губ., поехал в Петербург и писал к ней письма, а иногда присылал ей денег. Брака никогда не признавал, а иногда называл женой Подосскую... Она показывает письма Горского и просит помощи, но писем нельзя привести к делу, ибо они написаны бесстыдными выражениями». Об этой Подосскои Горский пишет в письме к дочери Ольге из Сибири от 1 ноября 1827 г.: «Ты жалуешься на гнусные с тобой поступки Подосскои, злой этой фурии. Я тебе писал уже, чтобы ты просто выгнала ее из своей квартиры, не дозволяя никакого права на мои вещи, как вовсе посторонней и чужой женщине. Она мне не жена и тебе не мачеха. Что ты устрашилась ее угроз и собачьей брехни?» Таким образом, оказывается, что вдовец Горский имел двух жен, из которых с одной он разыграл комедию венчания. Ко времени своего ареста Горский порвал всякие связи с обеими своими женами. Он жил с дочерью Ольгой, к которой, как это можно заключить из его личной и официальной переписки, питал весьма нежную привязанность. «Милый друг души моей, любезнейшая дочь»,— так обращается Горский к ней в своих письмах. В прошениях на имя Следственного комитета он постоянно напоминает о своей юной больной дочери, которая без него угаснет, «как утренний цвет», умоляет оказать ей какую-либо помощь, просит разрешения видеться с ней, словом, проявляет самую трогательную заботливость. 21 декабря 1825 г. в крепости Горский написал завещание, в котором между прочим есть такие любопытные строки: «Укрепи ты, Господи, душу и сердце слабой и юной девы — дочери моей Ольги... Услыши моление тебе мое, укрепи ее силы, она мне была покорная дочь и друг... Она мне одна отрада в горестях и утешение в радости». «Все, что только я имею,— пишет далее Горский,— вещи, деньги, претензии за казной и в долгах у частных людей,— все отдаю и предоставляю в полное распоряжение дочери моей Ольге... Никто из детей моих и родных, близких и дальних, не имеет права требовать от нее чего-либо. Ей я предоставляю, надеясь на ее ангельскую душу, и завсегда виденное мною в ней детское повиновение...» Позднее, из крепости Горский выдал ей доверенность на управление всеми его делами. В письме к ней из Сибири от 1 ноября 1827 г. он просит ее приехать к нему, так как чувствует себя очень одиноким и несчастным. Когда Горская,— она не вняла просьбам отца и осталась в России,— вышла замуж за прапорщика Московского полка Кузьмина, Горский был очень опечален и написал ей письмо, в котором выражал недовольство по поводу того, что она вышла замуж без его позволения. С тех пор связь между ними оборвалась, но Горский не терял надежды восстановить ее вновь. Во всеподданнейшем докладе Бенкендорфа от 25 августа 1831 г. читаем: «Из переписки государственных преступников явствует, что жена Ентальцева, веря рассказам Горского, принимала в нем искреннее участие и просила своих родственников отыскать его дочь и доставить о ней известие несчастному отцу, который находится в отчаянии, не получая никакой от нее вести». Но оказалось, что Горский, выдавая Ольгу за свою дочь, самым беззастенчивым образом лгал. Первой разоблачительницей этой лжи явилась Подосская. «Она объявляет,— читаем мы в справке, написанной Бенкендорфом 1 октября 1827 г.,— что девица, которая называет себя дочерью Граббе-Горского, есть его любовница, белорусская шляхтенка Иозефина Каверская». Эти сведения подтвердились. В рапорте петербургского военного генерал-губернатора Голенищева-Кутузова главнокомандующему в Петербурге и Кронштадте от 30 апреля 1828 г. о «мнимой дочери» Горского (ею заинтересовался Николай, и Бенкендорф поручил собрать о ней справки) сообщалось: «Сколько известно, она не дочь Горского, а, должно быть, шляхтенка Каверская, родом из Могилева, взятая Горским в малолетстве. Впоследствии находилась с ним несколько лет в любовной связи». Каверская (или, как она иногда именуется, Конверская) была в действительности племянницей Горского — дочерью его сестры Екатерины Викентьевны, которая вышла за¬муж за перекреста Конверского, жившего в местечке Толочине Могилевской губ., и занимавшегося «фельдшерским мастерством». В своем завещании, писанном в Сибири, Горский сам признает, что Ольга не его дочь, и делает это с беззастенчивостью, поистине безграничной. Он пишет: «...Обязательства (речь идет о заемных письмах Пущина и Жеребцовой.— Ан. П.) без всякого права и без учиненной мною надписи на квартире моей после заарестования меня находившаяся девица Элеонора Павлова дочь Конверская, что ныне поручица Кузьмина, несправедливо назвав себя моей дочерью... заемные обязательства покойного сенатора Ивана Пущина продала чиновнику особых поручений, состоявшему при с.-петербургском генерал-губернаторе, Семенову, за 10 тыс. р.». Если ко всему этому прибавить, что, по сведениям III отделения, Горский «содержал несколько (именно трех) крестьянок, купленных им в Подольской губернии», что «гнусный разврат и дурное обхождение заставили несчастных девок бежать от него и искать защиты у правительства, но дело замяли у графа Милорадовича», то станет ясно, насколько сложны были домашние дела у Горского и как много энергии пришлось ему, вероятно, тратить на то, чтобы улаживать неизбежные недоразумения, связанные со столь запутанной семейной обстановкой. В своих первых письмах и показаниях Горский не раз говорил не только о дочери, но и о детях, которые будто бы находятся в различных иногородних пансионах. Но из дальнейшей его переписки выясняется, что, говоря о детях, он имел в виду только двух лиц: дочь Ольгу и сына Адольфа-Адама, живших вместе с ним в Петербурге. О других детях он больше нигде ни словом не упомянул. Ряд документов, исходящих от III отделения, заставляет предположить, что Адольф не был в действительности сыном Горского. По всем данным, Адольф был братом Э. П. Конверской, т. е. приходился Горскому племянником. Таким образом, у Горского детей не было. Косвенным подтверждением этого может служить копия послужного списка Горского, находящаяся в его делах, где в графе о семейном положении написано: «женат, детей имеет», но между двумя последними словами ясно видны следы подчистки и проведена черта. Совершенно очевидно, что вначале было написано «детей не имеет». Этот подлог Горский совершил, видимо, в 1825 г., когда он хлопотал о приеме Адольфа в Институт инженеров путей сообщения, зная, что сын Конверского туда принят быть не может. Таковы те немногие, но весьма колоритные данные о жизни Горского до 1825 г., которыми мы располагаем в настоящее время. Какое же представление можно составить о нем, если подвести итоги всему тому, что было сказано до сих пор? Человек темного происхождения, проворовавшийся вице-губернатор, ростовщик по роду своих занятий, лжец, ни одному слову которого нельзя верить, крайне нечистоплотный и неразборчивый в своих личных отношениях,— таким представляется Горский ко времени своего выступления на Петровской площади. Мелкое тщеславие, погоня за наживой, удовлетворение не весьма высокого порядка страстей — таковы были стимулы его жизненной деятельности. В этом ограниченном круге его стремлений невозможно уловить ни малейшего намека на интересы общественного порядка, даже на простое любопытство к такого рода вопросам. И тот факт, что он принял участие в событиях 14 декабря, хотя бы самое мимолетное, не может быть связан ни с чем, что было воспринято им во всю его предшествовавшую жизнь. Пребывание Горского в каре мятежников, его разговоры с толпой, уверения, что он рад умереть за Константина,— все это носит характер какой-то импровизации, объяснить которую вряд ли мог бы он сам и которую, может быть, справедливее всего было бы приписать его вконец расстроенной нервной системе после получения ран и жестокой контузии. Для самих декабристов появление среди них Горского было непонятно. Так, напр., Якушкин пишет: «Он не принадлежал к тайному обществу и даже ни с кем из членов не был близок. Проходя через площадь после присяги в мундире и шляпе с плюмажем, по врожденной ли удали, или по какому особенному ощущению в эту минуту, он стал проповедовать толпе и возбуждать ее...» 7 В показаниях и рассказах других декабристов звучало такое же недоумение. Его суждено, видимо, разделить всякому, знакомящемуся с основными моментами биографии Горского, если рассматривать его как вполне здорового и уравновешенного человека. Что же делал Горский на Петровской площади, и как он попал туда? В своей записке Горский рассказывает, что, получив 13 декабря приглашение на заседание «печальной комиссии», он отправился утром на следующий день во дворец и узнал там от герцога Вюртем-бергского об отмене заседания. В показаниях от 21 декабря Горский пишет, что, выйдя из дому в первом часу, пришел к площади «супротив Адмиралтейства». Увидев проходящие войска, направился во дворец. В подъезде дворца оставался около получаса и ушел только после того, как вышедший вместе с герцогом Вюртембергским его дежурный штаб-офицер полковник Воронцов поздравил его с восшествием на престол Николая Павловича. Поняв, что сегодня по этому случаю заседания не будет, Горский ушел из дворца. Нельзя не отметить мелкой лжи Горского: в записке он пишет, что говорил с самим герцогом. Этого не могло быть по той простой причине, что Горский не знал французского языка: в одном из своих показаний на вопрос Следственного комитета о том, каким образом он познакомился с Александром Бестужевым, Горский отвечал, что приехал к герцогу Вюртембергскому хлопотать о принятии своего сына в Институт путей сообщения, причем адъютант герцога Бестужев взял на себя роль переводчика. Конечно, подчеркиванием своего личного знакомства со столь высокопоставленным лицом, как герцог Вюртембергский, Горский хотел придать себе больше веса и заставить поверить своему, как увидим дальше, лживому рассказу. В показании от 21 декабря Горский сообщает, что, направившись к Сенату, он видел много бегущих от Сената людей с криками, «что войска бунтуют и что чернь к ним пристала и бросает поленьями в жандармов и полицейских и нападает на проходящих людей». «Устрашась сего смятения», Горский пошел домой. Дома он «рассудил, что чернь на чиновника не бросится, если быть в мундире». «Для того,— рассказывает он далее,— я оделся в мундир и нашел треугольную шляпу, а на случай дерзости от черни я рассудил последовать общему совету чиновников бежавших — запастись пистолетом, хотя незаряженным...» Поэтому Горский приказал своему человеку отыскать пистолет, положил его незаряженным в карман и пошел на Дворцовую площадь, сопровождаемый человеком, которого он взял с собой для защиты от толпы. Около дома губернского правления он приказал человеку ждать его, а сам пытался пройти к забору Исаакиевской церкви, но был остановлен полицеймейстером Чихачевым, объявившим ему, что «не велено никого пускать быть вблизости войск». Однако он, «слыша беспрестанный крик и бросанье поленьев из толпы, находящейся между монументом и церковным забором... увлечен был любопытством узнать, кто главный распорядитель той толпы и кто причиной столь дерзкого поступка». Сойдя со своего места, он очутился около каре. Тут Горский спросил солдат о причине их волнения, но в это самое время к нему подбежал какой-то незнакомый офицер, направил на него шпагу и, грозя заколоть, кричал: «Ты шпион, что тебе надобно?» Горский объяснил, что он только из любопытства спросил у солдат, почему построено каре. Тогда офицер, успокоившись, рассказал ему о том, что солдаты хотят видеть Константина Павловича, задержанного на второй станции от Нарвы. После этого Горский обошел толпу и остановился около Сената, где простоял с четверть часа, «удивляясь неслыханной дерзости толпы». Оттуда он хотел пройти к дому губернского правления, но около Манежа подвергся нападению двух мужиков, которые приняли его за полицейского и спрашивали, за кого он. Мужики, к которым присоединились еще и другие, ухватили его за полы сюртука и кричали: «Полицейский! Пожарный!» Тогда Горский вытащил из кармана пистолет. Увидев пистолет, толпа разбежалась, а сам он с пистолетом в руках бросился к Сенату. Спрятав пистолет, Горский прошел к Исаакиевскому мосту, оттуда — на бульвар. Здесь он встретил чиновника Департамента податей и сборов графа Платтера, с которым они вместе удивлялись «дерзости и бесчеловечию виновника, бунтующего легковерных солдат, подвергающих оных ответственности». Услышав ружейную стрельбу и боясь того, что его дочь, оставаясь одна в квартире, может перепугаться выстрелов, Горский пошел домой. «Это было время, кажется, в исходе четвертого часа, и когда был уже на Каменном мосту, то услышал и пушечные выстрелы». Дома Горский оставался до семи или восьми часов вечера. «Любопытствуя, чем кончилось сопротивление бунтовавших солдат», он снова отправился на площадь, «но, опасаясь по ночному времени, дабы чернь, будучи смела, не напала бы опять», захватил с собой уже заряженный пистолет. Не увидев на площади ничего, кроме войск и толпы, которую «стали гнать и давить», Горский вернулся домой, напился чаю и спокойно лег спать, положив под голову пистолет. Так проспал он до второго часу, пока полицеймейстер Чихачев не приехал за ним. Тот же рассказ Горский повторил в письме А. Я. Сукину, написанном на следующий день, т. е. 22 декабря. В этом письме, наполненном длиннейшими уверениями в том, что он никак не может быть причислен к числу бунтовщиков или сообщников мятежных войск, что он преданнейший слуга своего государя, что вся его военная служба и участие в войнах могут служить лучшим доказательством его верноподданнических чувств, в этом письме он еще раз повторил все написанное им накануне. Между прочим, он роняет такую фразу: «Если бы не было столь необыкновенного смятения и страха в городе, происшедшего от сего бунта, опасаясь более всего неукротимой черни, тогда бы я не воротился домой переодеться в мундир и не взял бы для безопасности пистолета, хотя не заряженного, а оставался зрителем спокойным, в прежнем одеянии». Видимо, Горский не сообразил того, что Следственный комитет мог совершенно правильно заключить, что наилучший способ обезопасить себя от выходок толпы — это оставаться дома, а не возвращаться на площадь, хотя бы и в мундире и с пистолетом. В ответах на вопросные пункты Следственного комитета и в показании от 24 января 1826 г. (больше Горский показаний не давал) он придерживается той же версии относительно появления у него пистолета и в изложении других подробностей своего пребывания на Петровской площади не отступает в общем от показания 21 декабря, за исключением некоторых, совершенно незначительных мелочей. Только в своем первом показании в ночь с 14 на 15 декабря на вопрос: «На вас есть доказательства, что при колонне позади находились, имея в руках пистолеты, кои, зарядив, передавали людям»,— Горский ответил: «Пистолета в руках не имел, не заряжал и никому не передавал. Признаюсь, что сегодня имел на себе пис¬толет в кармане, выходя из дому в 7 часов вечера». Но в показании от 21 декабря он уже исправляет эту свою ложь, говоря, что был и днем на площади с пистолетом, причем для того, чтобы объяснить такое несходство показаний, ссылается на то, что во дворце «находился от испугу в совершенном беспамятстве» и не помнит, какие давал ответы 8. Все эти объяснения Горского значительно расходятся с тем, что изложено им в записке. В ней он же скрывает, что признался Левашеву в том, что имел пистолет, но тут же заявляет, что это признание было вынужденным. В следующем показании он, желая вывернуться, объяснил историю с пистолетом страхом перед толпой и «таким образом ложь подтвердил ложью». Совершенно очевидно, что истине соответствуют его показания, а не записка. Объяснять свое первое показание страхом и растерянностью, как это делает Горский в записке, явно неправдоподобно, так как в следующих показаниях Горский не только не опровергал сделанного им признания, но сообщал о более серьезных вещах. Сводить все к своему болезненному состоянию — также нелепо, ибо в показаниях из крепости, успокоившись и придя в себя, он точно, обстоятельно, стараясь не упустить ни малейшей подробности, передает всю историю с пистолетом. Итак, в значительной части своей записки Горский явно лжет. Но это далеко не значит, что во всех других подробностях его записка отражает лишь одну истину. Как увидим дальше, о весьма многих событиях, не менее важных, чем история с пистолетом, он или снова лжет, или умалчивает, видимо, не найдя способа представить их в выгодном для себя освещении. В записке рассказывается об утверждении И. И. Пущина, что на площади Горский спрашивал у него пороха, чтобы зарядить пистолет. Этот эпизод Пущин при своем первом допросе 17 декабря изложил так: «В то время подходили многие незнакомые... между коими более всех для меня был заметен высокий мужчина (на поле пометка карандашом «NB», ниже написано «Горский».— Ан. П.) с плюмажем на шляпе, Георгиевским крестом и подвязанной рукой. Сей последний спрашивал у меня пороха, говоря, что у него есть пистолет» 9. В вопросных пунктах Горскому, предложенных ему 28 декабря, есть такой вопрос: «Для чего просили вы пороха у коллежского асессора Пущина, говоря, что у вас есть пистолет, ибо показания ваши весьма невероятны, чтобы заряжали оный от страха возмутителей, когда и самый порох и брали от них?» На этот вопрос Горский ответил полным отрицанием. Пороха он не просил, с Пущиным вообще не разговаривал, «и хотя около трех лет, как я с ним знаком,— пишет Горский,— но в этой толпе совсем не узнал его, и что он учинил сей извет на меня, то, полагаю, из негодования по домашним ко мне личностям...» 9 марта 1826 г. Пущину Следственным комитетом был задан вопрос по поводу «участия, какое принимал статский советник Горский в неустройстве, происходившем 14 декабря на Петровской площади». В своем ответе он еще раз подтвердил, что Горский просил у него пороха. Можно бы¬ло бы предположить, что Пущин ошибся, что он спутал Горского с кем-нибудь другим, если бы Горский не выдал сам себя своим неловким объяснением «извета» Пущина. Горский высказал предположение, что Пущин своим утверждением мстил ему за то, что он требовал от отца Пущина уплаты долга (так Горский объясняет дело в записке и в показаниях). Но если действительно Пущин собирался разделаться с кредитором своего отца, то проще всего было бы ему назвать Горского при своем первом допросе, когда он говорил о «высоком мужчине», просившем у него пороху, однако он даже не знал его имени. Следовательно, стремление Горского объяснить личными счетами утверждение Пущина, что Горский просил у него пороха, надо категорически отвергнуть10. Горский несомненно наклеветал на Пущина, и эта клевета заставляет отнестись с сильным подозрением к правильности отрицаний Горского. Надо полагать, что пороха у Пущина он действительно просил. В записке Горский совершенно умолчал о некоторых подробностях своего поведения 14 декабря, о которых мы узнаем из показаний А. Бестужева и Сутгофа. А. Бестужев 29 декабря показал: «О том, принадлежал ли статский советник Горский обществу, никогда не слыхал. Видел его прежде этого однажды у Е. К. В. герцога Вюртембергского, куда приезжал он просить об определении детей. Потом я увидел его на площади, где он, со слезами меня обнимая, говорил, что он рад душу свою положить за Константина Павловича. Иван Пущин предлагал ему принять команду, но он отказался, говоря, что фрунтом никогда не командовал, и я долго видел его, ходящего около каре».11 9 марта 1826 г., на вопрос Следственного комитета о Горском, Бестужев отвечал, что «Горский был в каре с самого начала и оставался не более полутора часов, по крайней мере я после сего времени его не видел. К черни не об¬ращался, но, кажется, солдатам говорил, что он рад умереть за Константина Павловича, только вооруженным его не видел, да, кажется, имел правую руку на перевязке — ему невозможно было действовать оружием. Вообще, как скоро он отказался на предложение Пущина командовать каре, я не обращал на него внимания, и действия его ограничивались тем, что он ходил внутри и около каре, хваля цесаревича. Ни в кого не стрелял». На заседании Следственного комитета 30 декабря Сутгоф уличил Горского в том, что тот на площади был со шпагой в руках, «однако Горский в держании шпаги в руках не признался». 9 марта 1826 г. Сутгоф показал, что Горский говорил с солдатами Московского полка, но о чем — он не слышал. «С народом (Горский) кричал «Ура». Огнестрельного оружия в руках не имел, шпагу, кажется мне, имел он обнаженную». В этот же день были допрошены по поводу поведения Горского и другие декабристы. Каховский показал, что он Горского не знает и никогда не видел. На площади он заметил, что какой-то человек в шляпе с плюмажем, с перевязанной рукой был около каре. «Он ни с кем не говорил и не входил в каре... В положении, в котором мы тогда находились, легко можно представить, мог ли я много заниматься, по-видимому, посторонним человеком, тем более, он был очень недолго на площади». Оболенский, Глебов и Рылеев показали, что они не имеют никакого понятия о Горском. Следственный комитет из всех этих показаний более всего заинтересовался тем, предлагал ли Пущин Горскому командовать каре, как это утверждал А. Бестужев. 10 марта 1826 г. Пущин был допрошен еще раз и показал: «Все, что знаю о г-не Горском, я уже объяснил. Насчет же показываемого Александром Бестужевым, мне истинно неизвестно: было ли ему сделано вышеизъясненное предложение и точно ли он от оного отказался». 29 марта Бестужеву с Пущиным была дана очная ставка, на которой Пущин заявил, что «он совершенно не помнит показанного Бестужевым обстоятельства, а потому не может согласиться с показанием, на него сделанным». Бестужев продолжал настаивать на своем показании. В распоряжении Следственного комитета имелось еще одно показание, сделанное камергером польского двора Янчевским. Янчевский на допросе, снятом с него Левашевым (даты допроса нет), сообщил: «Некто Кожуховский (служил в Коллегии иностранных дел) говорил, что на площади г-н Горский, принимал участие в беспорядке, поощрял народ, находящийся на оной» 12. Чтобы исчерпать все имеющиеся в нашем распоряжении данные о поведении Горского на Петровской площади, остается привести еще несколько свидетельств. В своем рассказе о 14 декабря Якушкин пишет: «(Горский) стал проповедывать толпе и возбуж¬дать ее, толпа его слушала и готова была ему повиноваться... Народ, возбужденный Граббе-Горским, разобрал дрова, сложенные у Исаакиевского собора, и принял корпусного командира (Воинова) в поленья». Розен передает, что Горский «показывался на Сенатской площади посреди каре восставших рот в парадной форме, в шляпе с плюмажем»13. А. Беляев пишет в своих воспоминаниях, что на площадь в числе других лиц — Корниловича, Глебова, Оболенского, Пущина, Бестужева — явился «какой-то с плюмажем на шляпе Горский»" 14. Какой же вывод можно сделать на основании всех этих не всегда совпадающих между собой показаний и свидетельств? Прежде всего, можно считать установленным, что Горский пробыл на площади довольно продолжительное время: очень многие, даже совер¬шенно не знавшие его, хорошо запомнили высокую фигуру старика в шляпе с плюмажем. В этом отношении весьма интересны следую¬щие строки из письма Николая Константину Павловичу от 14 декабря 1825 г. в 11 часов вечера: «Мне только что доложили, что к этой шайке принадлежит некий Горсткин, вице-губернатор, уволенный с Кавказа...» 15 Очевидно, Горский был очень заметен, если о нем сообщили императору уже через несколько часов после конца всех событий. Далее, Горский оставался на площади далеко небезучастным зрителем, а принимал во всем происшедшем активное участие. Это участие выразилось в речах, обращенных к солдатам и толпе. К сожалению, нельзя установить точно их содержания, но по всем признакам оно отнюдь не было проникнуто верноподданническим духом. Утверждения А. Бестужева, Сутгофа, Якушкина и показания Янчевского не оставляют никакого сомнения в активности поведения Горского на площади. Возможно даже, что Пущин действительно предлагал ему командовать фронтом: категорические уверения А. Бестужева при весьма нетвердом отрицании Пущина заставляют этому поверить. Что же касается свидетельства Сутгофа, что Горский был вооружен, оно, вероятно, не соответствовало действительности, так как в этом своем показании, выраженном в отнюдь не уверенной форме, Сутгоф остался одинок. Еще одна интересная подробность, заслуживающая быть отмеченной. Горский в своем показании от 21 декабря говорит, что, вернувшись с площади домой во второй раз, он напился около 11 часов чаю, лег спать и спал «до второго часу». «Если бы,— пишет он,— чувствовал за собой по сему делу малейшую вину, то, верно, не остался бы дома и не спал спокойно, что все учинено мною, как никогда и в мысль не приходило, чтобы я кем мог быть по умыслу или по ошибке причтенным к толпе не повиновавшихся бунтовщиков». Эти строки отмечены NB. Они, видимо, произвели некоторое впечатление, так как в сводке показаний Горского, составленной Боровковым (на ней имеется помета: «Читано 5 января 1826 г.»), упоминается об этом доказательстве Горского своей невинности. Но мы имеем совершенно точное указание времени привоза Горского во дворец. Николай в упомянутом выше письме Константину Павловичу пишет: «В 12 V 2 ночи. Горсткин в наших руках и сейчас будет подвергнут допросу». Таким образом, если Горский около 11 часов пил чай, а через полтора часа Николай уже писал о его привозе во дворец, то, очевидно, спать ему не пришлось. Так, подыскивая доказательства своей непричастности к событиям дня, Горский сообщил заведомую ложь в полной уверенности, что она останется нераскрытой, так как в суматохе ночи с 14 на 15 декабря было не до того, чтобы точно отмечать время прибытия арестованных во дворец. Только случайная заметка Николая в письме к брату разоблачает эту ложь 16. Если теперь подвести итоги всем данным о поведении Горского на Петровской площади, можно установить следующее: 1) увидев утром происходящий мятеж, Горский решил принять в нем какое-то участие. Это его решение подтверждается тем, что он отправился домой переодеться и захватил пистолет. Ссылка Горского на страх перед толпой не выдерживает критики, так как бояться выходок толпы на площади, где скопилось множество собранных правительством войск, не было никаких оснований. Кроме того, Горский был безусловно лично храбрым человеком,— его поведение во время походов доказывает это,— и потому странно слышать от него признание в своей собственной трусости. 2) Пистолет у Горского был не только в кармане, но в течение какого-то времени он держал его в руках, так как иначе нельзя объяснить вопроса о пистолете, предложенного ему Левашевым при первом же допросе; очевидно, кто-то заметил у Горского в руках пистолет. 3) Он просил у Пущина пороха. 4) На площади оставался довольно продолжительное время и принимал в событиях участие. Таковы факты, устанавливаемые на основании имеющихся в нашем распоряжении материалов. Они, бесспорно, значительны. Но значительность эта заставляет с тем большим недоумением поставить вопрос о мотивах, толкнувших Горского на его выступле¬ние. Он не мог не знать о всех вытекающих отсюда последствиях и все же решился на него. Как было уже сказано раньше, данных для объяснения причин выступления Горского нет никаких. Все, что можно высказать по этому поводу, неизбежно будет лежать в области предположений, из которых, быть может, наибольшая степень достоверности принадлежит объяснению его выступления причинами патологического характера. Возможно, что он недалек от истины, когда в записке говорит о своем свойстве действовать иногда, «следуя инстинктивной машинальности». Мысль о несомненной душевной болезненности Горского всякий раз настойчиво приходит в голову, когда изучаешь отдельные факты его биографии. Не может она не возникнуть и теперь, после того как прослежено все его поведение в день 14 декабря. В самом деле, естественно напрашивается вопрос: для чего писал свою записку Горский? Она составлена им в Сибири в 1843 г. и адресована на имя Чернышева с очевидной целью добиться облегчения своей участи. Чернышев не раз подписывался под показаниями Горского и, конечно, в любой момент имел возможность сверить с ними записку, если он успел их забыть. Грубая ложь Горского открылась бы с первых же страниц. И все-таки он написал свое сочинение, полагая, что оно может кого-то ввести в заблуждение. Такая наивность необычайна для опытного в житейских делах человека, что приходится серьезно усомниться в совершенной психической уравновешенности Горского. После допроса, произведенного Левашевым, о котором Горский сам рассказывает в своей записке, он был отправлен в Петропавловскую крепость. В 3 часа утра 15 декабря А. Я. Сукин принял его со следующей запиской императора: «Присылаемого Горского посадить в Алексеевский равелин без всякого сообщения, дать ему бумагу, если попросит мне писать». До 28 декабря Горский пробыл в равелине и в этот день был переведен в Кронверкскую куртину, так как в его камеру (№ 12) в равелине Сукин поместил только что привезенного М. Ф. Орлова. Своим правом писать императору Горский, по всей вероятности, не воспользовался — в его следственном деле не сохранилось никаких заметок или писем, адресованных на высочайшее имя. Но на имя Сукина и в Следственный комитет он написал три длиннейших показания. В них, помимо того описания своего поведения 14 декабря, которое было приведено уже выше, Горский всячески старается оправдаться от подозрения в связи с бунтовщиками. На многих страницах он клянется в чистоте своих помыслов и доказывает, что не мог участвовать в мятеже, смысла и цели которого он не знал. Мятеж он объясняет как «дебоширство» солдат и офицеров, возникшее на почве злоупотребления «спиртуозными напитками». Сам же Горский «не что иное, как несчастный, изувеченный инвалид», никакое «сумасбродство» ему и в голову не могло прийти. «При том же,— пишет он,— я ни от кого от великих князей не имел счастья быть знаем, а они между собой родные братья, и кому из них господь судил быть на престоле, тот и государь мой». Помимо вопроса о своей собственной судьбе, Горского весьма заботило положение его семьи. Показания его постоянно прерываются ламентациями по поводу того, что семья его обречена на материальные лишения в связи с его арестом. Особенно волновало Горского то, что при аресте его были отобраны все принадлежащие ему бумаги, денежные документы и ценности. Об этом он упоминает почти в каждом своем показании и прошении. Он просит «преподать милостивую помощь» оставшимся без поддержки детям, но понимает, что это может быть сделано не скоро. А так как время не терпит, то он просит передать его дочери для продажи взятый у него при аресте военным министром А. И. Татищевым бриллиантовый орден, составляющий личную его собственность. Разрешение на это было получено: в деле Горского имеется расписка Ольги Горской в получении украшенного бриллиантами ордена Анны 2-й степени. И все же семье его, вероятно, пришлось бедствовать, так как, если верить прошению Горского от 4 февраля 1826 г., Ольга должна была отпустить прислугу и перебраться на другую, более скромную квартиру. Было еще одно обстоятельство, которое причиняло Горскому большие страдания, это — обострение его болезни. По заключению крепостного врача Элькана, Горский «одержим» с давнего времени судорожными припадками, называемыми падучей болезнью, с которыми припадками... соединилось расслабление всего корпуса». Не находя возможным пользовать больного в условиях крепостного заключения, Элькан полагает необходимым перевести его в госпиталь. После получения высочайшего разрешения на перевод Гор ского он был доставлен в военно-сухопутный госпиталь 20 февраля 1826 г. Главному смотрителю госпиталя генерал-майору Иванову было дано Татищевым предписание «сделать распоряжение, чтобы во время нахождения Горского в госпитале был за ним строгий надзор, как за арестантом». 9 марта 1826 г. смотритель госпиталя Шмидт сообщил главному смотрителю, что Горский просит разрешения видеться с дочерью для переговоров по поводу устройства своих дел. Если это не будет позволено, то он просит разрешить хотя бы переписку с ней. Рапорт Шмидта был представлен Ивановым Татищеву, и тот сообщил, что Следственный комитет разрешил Горскому иметь с дочерью деловую переписку. Все же дела Горского может вести его дочь на основании выданной ей доверенности. В госпитале Горский пробыл вплоть до своей ссылки 17. Ссылка ему была назначена личным распоряжением Николая. Верховный уголовный суд не мог прийти к определенному заключению по поводу наказания, которому должен быть подвергнут Горский. Хотя комиссия для определения разрядов и предлагала вследствие того, что «ничем не доказано, чтобы Горский участвовал в мятеже... вменить ему в наказание содержание в заключении», указывая на нарушение Горским «правил благочиния» и на «предосудительную званию его бытность в толпе мятежников» 18, тем не менее Верховный уголовный суд не вынес никакого приговора Горскому и постановил представить дело на высочайшее усмотрение. Как гласит выписка из протокола Верховного уголовного суда, приложенная к следственному делу Горского, на утреннем заседании 8 июля 1826 г. 17 членов признали возможным вменить Горскому в наказание содержание под стражей. Остальные 46 высказались за применение к нему более сурового наказания, но при определении его степени не могли прийти к единогласному решению. Тогда председатель суда предложил, «не угодно ли будет обвиняющим Горского согласиться к одинаковой мере наказания». При вторичном голосовании за освобождение Горского от дальнейшего наказания высказались 21 человек, из них 3 предлагали запретить Горскому после освобождения въезд в столицы, а 2 — не принимать более его на службу. 19 человек голосовали за отнесение Горского к 9-му разряду (лишение чинов и дворянства и ссылка в Сибирь). Остальные 23 голоса разбились между различными степенями наказания, но более, однако, мягкими, чем то, которое вытекало из причисления Горского к 9-му разряду. Заключение суда было таково: «Поелику 19 членов полагают Горского по 9-му разряду, лиша чинов и дворянства, сослать в Сибирь, а 21 член полагает вменить ему в наказание держание в заключении, с некоторым только от 5 членов дополнением, и по сему токмо дополнению сии 21 голос не могут противу 19 считаться большим числом одинакого мнения, между тем как и прочие 23 участь Горского против мнения 19 облегчают, то положено обстоятельство сие особой выпиской из протокола представить на благоусмотрение Его Императорскому Величеству». 10 июля на имя председателя суда последовал высочайший указ, в котором было сказано, что Горский «сверх участия в мятеже состоит под судом в Правительствующем сенате по другим делам» (имеется в виду то дело о недостатке спирта в Кавказской казенной палате, о котором говорилось на с. 190). Поэтому Николай считает нужным «отложить решение о нем до того времени, как дело о нем в Сенате будет окончено, а между тем приказано содержать его под стражей, о чем и не оставите вы объявить Верховному уголовному суду». В 1827 г. решилась судьба Горского. 5 марта он был отправлен прямо из Госпиталя в Березов под надзор полиции 19. Горский прибыл в Березов 19 марта 1827 г. Положение его было незавидным, несмотря на то, что ему, как сообщает Дмитриев-Мамонов, была отведена квартира с отоплением и приставлен для услуг казак. В письме к дочери от 1 ноября 1827 г. он пишет, что не может понять, почему она не присылает ему одежды.— «Я теперь совершенно нагой»,— жалуется он. «Дочь», видимо, не особенно торопилась, так как в начале 1829 г. тобольский гражданский губернатор Нагибин писал Бенкендорфу, что Горский очень нуждается в одежде, которую он все не может получить от своих детей, несмотря на неоднократные просьбы. Только в апреле 1829 г. вещи Горскому были посланы. В 1828 г. Горский подавал прошение на высочайшее имя о зачислении его «в действующую армию, противу турок», выражая надежду, что своей службой он добьется монаршего милосердия. На просьбу последовал отказ. После этой неудачной попытки вырваться из Березова Горский в 1828 г. просил о переводе его куда-либо в другое место, ссылаясь на суровость климата и свое расстроенное здоровье. Но и на эту просьбу «высочайшего соизволения не последовало». Жизнь в Березове продолжалась все в тех же тяжелых условиях. В 1830 г. Горский возбудил ходатайство о продолжении пенсии, которую он получал и которая была отнята у него после ссылки. По мнению статс-секретаря Государственного совета Марченко, Горский, как не лишенный чинов, прав на пенсию не потерял. Николай нашел мнение Марченко справедливым, и Горский стал получать пенсию в размере 100 р. в месяц. Одновременно с этим ему был прекращен отпуск 50 к. в сутки казенного пособия, назначенного по особому высочайшему повелению. Материальное положение Горского значительно улучшилось. За время своего пребывания в Березове Горский сумел заслужить дружную ненависть со стороны всех березовских жителей благодаря своему тяжелому характеру. Жандармский полковник Маслов, посланный в 1829 г. в Сибирь собирать сведения о декабристах, писал в своем отчете: «Статский советник Горский, сосланный в Березов, строптивым характером своим обратил на себя общее негодование жителей...» 20 В 1832 г. жандармский полковник Кельчевский, командированный в Сибирь для расследования по поводу доноса Горского (о нем будет сказано ниже), писал Бенкендорфу: «Я почитаю необходимым довести до сведения вашего высокопревосходительства, что Горский по вздорному характеру своему имеет в Березове репутацию о себе весьма невыгодную... Горского весьма не любят и страшатся в Березове. Сие доказывается следующим образом. После перевода Горского из Березова в Тару на Святках рождественских прошлого 1831 г. сын купца Нижегородцева, замаскировавшись, надел платье и принял позитуру, сколько-нибудь похожую на Горского, и когда в таком виде являлся он в до¬мах, то находившиеся в оных ахали, и неприятная весть, что Горский опять в Березове, во мгновение разнеслась по всему городу»... «По моим замечаниям,— заключал свое донесение Кельчевский,— Горский оказывается характера действительно беспокойного, находится в болезненном состоянии, весьма помешан на своем графстве и княжестве...» Чиновник особых поручений Главного управления Западной Сибири Палашковский сообщал в 1832 г., что он «более всего наслышался о плохой репутации самого Горского, отличающегося до того беспокойным нравом, что все его называют страшным человеком и именем его пугают детей» 21. В справедливости этих характеристик заставляет убедиться и сам донос Горского, написанный в припадке бессмысленной и жестокой злобы. Еще находясь в Березове, Горский писал (15 апреля 1831 г.) Бенкендорфу, что он может сделать какие-то чрезвычайные сообщения и потому просит вытребовать его в Петербург для личных объяснений. Однако поймать Бенкендорфа на эту удочку было трудно, и он велел сообщить Горскому, чтобы тот изложил все, что он знает, письменно. Горский, уже живя в Таре, написал свой донос. Содержание его, подробно изложенное у Дмитриева-Мамонова, сводится к следующему. Сосланные в Березов декабристы Ентальцев, Фохт и Черкасов «обнаруживают злобление и ненависть к правительству и ко всему существующему порядку». Эту ненависть они стараются внушить березовским жителям, в том числе и самому Горскому, и приобрели себе в Березове уже немалое количество сторонников. Предпринятое правительством тщательное расследование выявило с полной очевидностью вздорность доноса Горского. Как писал в 1832 г. Ентальцев Вельяминову, клевета Горского была вызвана не чем иным, как желанием отомстить декабристам, жившим в Березове, за то, что они чуждались его, не желая подвергаться всяческим неприятностям из-за его непереносимого характера 22. Ухудшение здоровья Горского в Березове вызвало со стороны ген.-губ. Западной Сибири Вельяминова ходатайство перед Бенкендорфом о переводе его в какой-либо другой город. Вельяминов писал Бенкендорфу о том, что в результате медицинского освидетель-ствования Горского у него обнаружена цинга, выпадение прямой кишки, воспаление мочевого пузыря, рвота и обмороки. В ответ на ходатайство Вельяминова Бенкендорф сообщил, что на перевод Горского в один из уездных городов Тобольской губернии последовало высочайшее соизволение. 21 июня 1831 г. Горский прибыл в Тобольск, где оставался некоторое время для лечения, а 7 августа был доставлен в Тару. Здесь, как рассказывает Дмитриев-Мамонов, он начал с того, что принялся одолевать начальство различными претензиями: требовал отвода ему квартиры и людей для услуг, настаивал на воздании ему всех тех почестей, какими пользуются лица, находящиеся в чине генерал-майора, и т. п. Все эти требования были признаны Вельяминовым совершенно неосновательными. Скоро, однако, выяснилось, что в поведении Горского стали обнаруживаться некоторые выходки уже не столь невинного характера. 22 сентября 1832 г. управляющий Тобольской губернией Троцкий донес Вельяминову, что, по отзыву тарского городничего, Горский «при разговорах насчет российского правления иногда бывает дерзок, отлично привержен к полякам, коих прежние права защищает с жаром», и вообще «вступается в дела, ему не принадлежащие». Вельяминов заинтересовался этим и потребовал подробного донесения. Тарский окружной начальник Вязьмин в отношении на имя исправляющего должность тобольского губернатора от 16 марта 1833 г. сообщил, что ему самому известно о «весьма злом и коварном» характере Горского, что он действительно «с дерзостью относится насчет российского правительства», что при проходе через Тару пленных поляков «оправдывал ихние поступки, упрекал русское правительство в жестоком якобы с пленными обращении», приглашал к себе поляков, «обращался с ними дружески», угощал их обедом, завтраком и даже ужином». Все это было замечено не только городничим, но даже самим Вязьминым. Впрочем, если бы потребовались доказательства, говорит Вязьмин, «то сего представить никак не можно, поелику все то делается им, г. Горским, без свидетелей». Вельяминов, которому это донесение было немедленно сообщено, отдал распоряжение об отобрании от Горского подписки в том, что он не будет впредь позволять себе «столь предосудительных поступков под опасением предания суду», а также приказал установить за ним тайный и бдительный надзор. Вся эта история не помешала, однако, Вельяминову ходатайствовать перед Бенкендорфом о переводе Горского в один из южных городов. В мае 1833 г. Бенкендорф сообщил Вельяминову, что Горскому высочайше разрешено переехать в Бийск. Но почти накануне отправки Горского в Бийск над ним стряслось серьезное несчастье. По доносу одного из ссыльных поляков — некоего Высоцкого, Горский был арестован по обвинению в подготовке мятежа среди ссыльных поляков с целью завоевания Бухары и Китая (подробности всей этой истории рассказаны у Дмитриева-Мамонова). Арестованный в Таре, Горский сначала был привезен в Тобольск, а оттуда в Омск, где находился в заключении до 2 апреля 1835 г., т. е. до окончания следствия по его делу. Следствие обнаружило полную непричастность Горского к взводимым на него обвинениям, и он был освобожден. Аудиториатский департамент признал его невиновным (это решение департамента получило 27 февраля 1836 г. высочайшее утверждение). Удержанная у Горского после ареста пенсия была ему возвращена полностью 23. В связи с арестом Горского по доносу Высоцкого раскрывается еще одна его попытка солгать, и солгать чрезвычайно эффектным образом. Речь идет об отобрании у Горского при аресте имущества. В своей записке он пишет: «Последнее имение мое, бывшее тут в Сибири, которое покойная жена моя пред смертью своей мне прислала, по поводу взведенного на меня здесь доноса в 1833 г., что я будто хотел завоевать Китайскую империю и всю Азию, по поводу которого я был взят под арест, и у меня, как будто у государственного преступника, было все, что я только имел, по повелению бывшего Западной Сибири генерал-губернатора Вельяминова 1-го, отобрано... и по освобождении из заключения ничего из оного имения моего не отыскалось...» О конфискации имущества Горского рассказывает и Дмитриев-Мамонов, приводя даже точные цифры стоимости отобранных у него богатств: на 2 млн ассигнациями билетов Московского и Петербургского опекунских советов и на 900 тыс. драгоценностей. Басаргин в своих записках подробно передает рассказанную ему Горским историю с конфискованным у него имуществом. Ко времени ареста Горского у жены последнего находилось разного рода движимого имущества на сумму до 6 млн ассигнациями. Через тобольского губернатора Сомова жена Горского переслала все это богатство своему мужу в Тару, где по приказанию Вельяминова оно было конфисковано при аресте Горского и не возвращено ему, несмотря на усиленные просьбы и ходатайства. В доказательство истинности своих слов Горский показал Басаргину опись отобранных у него вещей с собственноручной распиской Вельяминова в приеме их на хранение. Басаргин, плохо веривший рассказам Горского, зная его хвастовство и лживость, был этой распиской окончательно убежден. Наконец, в 1854 г. Адольф Горский, оспаривая завещание своего отца, писал в письме на имя шефа жандармов А. Ф. Орлова: «...В акте, учиненном в городе Тобольске в 1833 г. июня 19-го дня по приказанию генерал-губернатора Западной Сибири, сказано: обобрано от статского советника Граббе Торского при принятии его в г. Тобольске под строгий секретный арест по государственному преступлению...» Дальше следует перечисление взятого имущества: билеты сохранной казны, заемные письма, драгоценности и т. д. (общая сумма не обозначена). Сопоставление всех этих данных заставляет как будто поверить тому, что у Горского действительно было какое-то, и немалое, богатство, которое после конфискации бесследно пропало. Но дело в том, что ни в одном из официальных документов о Горском, хранящихся в архиве III отделения, нет ни единой строчки, ни малейшего намека на то, что какое-то ценное имущество было доставлено ему в Сибирь и в 1833 г. конфисковано Вельяминовым. Нельзя допустить, чтобы такой факт, как получение Горским миллионного богатства в глухой Таре и отобрание его совершенно официальным порядком, мог пройти мимо III отделения. Вероятнее всего допустить, что Горский и в этом деле лгал, как всегда. То, что он писал о конфискации своего имущества в официальной докладной записке Чернышеву, не должно нас удивлять: выше уже было показано, как много в ней лжи. А что касается документов, введших в заблуждение Басаргина и Адольфа Горского, то из истории с княжеским титулом Горского можно было убедиться в том, что он умеет подделывать документы достаточно хорошо, чтобы обмануть очень опытных в таких делах людей. Точно такая же легенда была создана Горским и о том его имуществе, которое было у него отобрано при аресте 14 декабря. О нем Горский упоминал чуть ли не в каждом своем показании, в каждом письме и не переставал хлопотать о его возвращении. В завещании, написанном в 1847 г., он пишет, что в ответ на многочисленные свои запросы получил от петербургского оберполицеймейстера Кокошкина извещение от 8 января 1838 г. за № 187, что все отобранные у него при аресте документы и ценные бумаги были переданы в Кабинет Его Величества, вследствие чего просьба Горского об их возвращении не может быть исполнена. В 1858 г., через девять лет после смерти Горского, опекун над его имуществом, отставной коллежский советник А. Максимов, подавал прошение на высочайшее имя, в котором просил возвратить все отобранное у Горского при аресте, причем ссылался на упомянутый в его завещании ответ Кокошкина от 8 января 1838 г. По этому делу были наведены справки. Выяснилось, что никаких следов извещения Кокошкина в полицейском архиве не сохранилось. В III Отделении тоже ничего не знали о передаче отобранного у Горского имущества в Кабинет. В 1860 г. Максимов еще раз обратился на высочайшее имя с той же просьбой, и тогда, после расследования всего дела, ему сообщили, что все, взятое у Горского при аресте, было еще в 1827 г. возвращено его мнимой дочери Ольге (в делах Горского сохранилась переписка 1827 г. между военным министром Татищевым и петербургским военным генерал-губернатором Кутузовым, подтверждающая правильность этого сообщения). Таким образом, никакого иного имущества, кроме того, которое было отдано Ольге в 1827 г., у Горского не существовало, а ответ Кокошкина, послуживший причиной многочисленных хлопот и разысканий, был, несомненно, им сфабрикован. Освобожденному из-под ареста Горскому после окончания следствия по его тарскому делу было разрешено жить в Омске, где он и оставался вплоть до своей смерти. Вероятно, вскоре после выхода из тюрьмы Горский встретил некую солдатку Авдотью Безрукову, которая сделалась его неофициальной женой. От нее Горский к 1847 г. имел уже шестерых детей. Однако семейные заботы не поглощали Горского настолько, чтобы у него не оставалось време¬ни ни на что другое. Как сообщает Дмитриев-Мамонов, кляузничать и ябедничать Горский отнюдь не перестал. Напротив, с течением времени эти его свойства расцветали все более пышным цветом. Начальство в своих отзывах о Горском неизменно аттестовало его человеком, «имеющим наклонность к ябеде», а знакомые его всячески старались избегать общения с ним. В 1842 г. он затеял дело против своей мнимой дочери, которую обвинил в том, что она, воспользовавшись данной ей еще в 1826 г. доверенностью, присвоила себе имущество отца. Петербургская полиция выяснила, что все полученное Кузьминой по доверенности давно уже промотано ее мужем, бросившим ее еще в 1830 г., и что теперь Кузьмина находится в таком бедственном состоянии, что принуждена ютиться у посторонних людей. После этого Горский должен был прекратить свои домогательства. В 1847 г. Горский писал завещание, в котором все свое имущество оставлял шестерым детям по равной доле. Имущество это со¬стояло большею частью из заемных писем, право иска по которым он завещал детям, из мифических документов, отобранных у него при аресте 14 декабря, и из домашнего скарба. Главной попечительницей над детьми и имуществом он назначал свою сестру Юзефину Поречневу, проживающую в Могилеве. Позднее это завещание Горского было оспариваемо Адольфом Горским. Основываясь на том, что его отец подписал завещание не принадлежащим ему титулом - князем Друцким-Горским, графом на Мыже и Преславле, он доказывал незаконность завещания. Дело тянулось очень долго, переходило из одной инстанции в другую, но в конечном итоге завещание было признано действительным, и Адольф Горский не получил ничего. Доживая свой век в Омске, Горский не потерял надежды вернуться в Россию. Неоднократно он возбуждал об этом ходатайство через Чернышева и Орлова, а в 1848 г., будучи уже восьмидесятилетним старцем, просил о приеме его на военную службу, ссылаясь на Манифест 14 марта 1848 г. Хлопотали о прощении Горского его сын и сестра Юзефина, подававшие об этом прошения на высочайшее имя. На все эти просьбы следовал неизменный отказ. В последний год своей жизни, потеряв окончательно надежду на то, что ему удастся уехать из Сибири, он уже никому не докучал просьбами, примирился со своей участью и медленно угасал. 7 июля 1849 г., в возрасте 83 лет, Горский умер. Похоронили его на Омском иноверческом кладбище. Такова долгая и пестрая жизнь этого человека. Имя его игрой случая оказалось внесенным в списки декабристов. Сибирское начальство приняло его как декабриста и в течение всей его ссылки не забывало о его причастности к «происшествию» 14 декабря. Горский всегда протестовал, как он пишет в своей записке, против этого и был, конечно, прав. Вся условность применения названия декабриста по отношению к Горскому обнаруживается с достаточной ясностью. Записка Горского была напечатана в сборнике П. Бартенева «Девятнадцатый век» (Кн. 1. М., 1872. С. 201—212). Бартенев указал источник получения ее: «из бумаг тайного советника М. М. Попова», а Попов снабдил ее таким примечанием: «Эта записка извлечена из собственноручной записки Горского, который дал ее полковнику Корпуса жандармов Ф. И. Кельчевскому, бывшему в 1832 г. в Сибири. Кельчевский обещал ему ходатайствовать о нем, но, не успев ничего сделать, хранил записку у себя». В делах III отделения о Горском она не сохранилась, но среди них имеется его другая записка, озаглавленная так: «Докладная записка его сиятельству г-ну военному министру и кавалеру князю Чернышеву о статском советнике князе Друцком-Горском. Октября 16-го дня 1843 г., город Омск». Нет никакого сомнения в том, что Горский, составляя свою вторую записку, имел в руках копию первой, которую воспроизвел почти буквально: не только последовательность изложения, но даже отдельные фразы и выражения совпадают в обеих записках. Однако, все же некоторое отличие между ними существует. Во-первых, кое-какие подробности, помещенные во второй, отсутствуют в первой. Кроме того, первая записка явно носит следы чьей-то редакторской правки. Очень характерные для Горского нагромождения фраз, свидетельствующие о том, что держать перо в руках для него было делом не совсем привычным (таким стилем он писал все свои показания и письма), уничтожены при печатании его записки. Попов или Бартенев очевидным образом постарались сгладить многочисленные шероховатости стиля Горского, в изобилии встречающиеся в его рукописи. Эти два отличия редакции записки от рукописной заставляют воспроизвести в настоящем издании вторую, как документ более полный и оригинальный по сравнению с уже опубликованным. Рукопись Горского (она написана не его рукой, а только подписана им) печатается без всяких изменений. Исправлены лишь явные описки и пунктуация, да вставлено несколько пропущенных слов (они заключены в прямые скобки). Все более или менее существенные отличия рукописи от печатного текста оговорены в подстрочных примечаниях. Ан. Предтеченский ПРИМЕЧАНИЯ 1 Для настоящего очерка использованы следующие архивные материалы: дела 29, 30, 164, 219, 295, 302, 303, 304, 306, 315, 380, 454, 464 фонда 1123, хранящиеся в особом отделе ЦИА; дело III отделения о государственном преступнике ст. сов. Горском, 1826 г., I экспед. № 61, ч. 133, хранящееся в Архиве революции и внешней политики; дела Архива Военного министерства, по части секретной — № 87, св. 642 и № 46, св. 905: дело архива Департамента герольдии о дворянском происхождении кн. Граббе-Горского, св. 747; дело № 28 Архива Комиссии прошений на высочайшее имя (последнего дела разыскать не удалось, но имеется подробная его опись). Печатная литература указана в подстрочных примечаниях. 2По содержанию и даже по некоторым выражениям это письмо Горского совпадает с печатным изданием в 1824 г. без обозначения места печати под заглавием: «Родословная потомков князя Рюрика, князей Друцких-Горских графов на Мыже и Преславле с 1860 г., составленная из исторических преданий, авторов польских, немецких и российских и из законных документов, по настоящее время». Видимо, автором этой книги был сам Горский, так как в 20-х годах XIX в., судя по данным, помещенным в ней, никого из князей Друцких-Горских, кроме Осипа Викентьевича и его сына, в России не оставалось. 3ведения о том, что Михаил-Антон был последним представителем князей Друцких-Горских, находятся и в книге Bonicni «Herbarz Polski». Т. VII. 1904. С. 355—359. Указанием на литературу по этому вопросу я обязан Г. К. Лукомскому. 4 алоба Горского не имела никаких результатов, так как в завещании, составленном им в Омске в 1847 г., он пишет, что в 1828 и 1835 гг. 6-й департамент Сената определил взыскать с него 49 757 р. 61 к. по делу о недостатке спирта. Деньги были взысканы в 1838 г. 5 Записки Н. В. Басаргина. Пг., 1917. 6Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х годов. Т. I. М„ 2008. С. 195. 7Воспоминания и рассказы деятелей тайных обществ 1820-х годов. Т. I. M., 2008. С. 195. 8Ср. рассказ В. Р. Марченко о пребывании Горского на Петровской площади, записанный с его слов (Рус. старина. 1896. V. С. 307— 315). 9Восстание декабристов. Т. II. С. 206, 392.> 10Основываясь на записках Горского, Н. А. Гастфрейнд в своей книге «И. И Пущин» (СПб., 1913) готов согласиться с тем, что Пущин «захотел отделаться от своего (или своего отца) заимодавца, упекши его в каторгу» (с. 52). Это, конечно, не так. 11Восстание декабристов. Т. I. С. 438. 12После первого допроса Янчевский был по высочайшему повелению освобожден. (Алфавит декабристов. С. 217). 13Розен А. Е.. Записки декабриста. СПб., 1907. С. 192. 14"Воспоминания А. П. Беляева. СПб., 1882. 15Междуцарствие 1825 года и восстание декабристов в переписке и мемуарах членов царской семьи. М., 1926. С. 145. 16Б. Пушкин в статье «Арест декабристов», основываясь, видимо, на показаниях Горского, пишет, что он был арестован «во втором часу ночи» (Декабристы и их время. Т. II. М., 1932). 177 июня его увозили на допрос и в тот же день привезли обратно. Шильдер Н. К. 18Император Николай I. Т. I. С. 754. 19 «...Как у него собственных вещей, кроме шинели, не имелось, а время было холодное, то даны ему больничные офицерские вещи, как-то: рубаха, колпак, косынка, халат байковый, фуражка байковая, две пары чулок, одна - шерстяных, другая - нитяных, сапоги теплые, пододеяльник, полотенце, фуфайка канифасная, подштанники, салфетка и два носовых платка». (Пушкин Б. Указ. ст.) 20Современник. 1913. Кн. XI. С. 322—325. 21Дмитриев-Мамонов М. А. Декабристы в Западной Сибири. С. 76. 22Дмитриев-Мамонов. Op cit. С. 78. 23Арест Горского дал повод некоему П. Орлову поместить в омской газете «Рабочий путь» от 25 декабря 1925 г. в статье «Декабристы в Омске» (по материалам Омского архива)» такие строки: «Горский в 1835 г. был судим за намерение произвести в Сибири возмущение против правительства, а затем отбывал наказание в Омской крепости. Имеются сведения, что поводом для этого дела послужила пропаганда Горского среди крепостных рабочих на Омской суконной фабрике». Надо думать, что сведения Орлова не соответствуют действительности, так как в делах III отделения нет никаких намеков на то, что Горский имел какую бы то ни было связь с рабочими Омска. Последнее кажется настолько невероятным, что сведения о его пропаганде среди омских рабочих следует отнести к числу курьезов. |