К ОГЛАВЛЕНИЮ РАЗДЕЛА

Игра-мистерия "Следствие". Отчет С. И. Муравьева-Апостола (Сули)

Отчет С. И. Муравьева-Апостола

1

...Подними мне руки для защиты, Если пощадить меня не можешь...

...Перед нами поле, выстеленное белым снегом. Снег, снег вокруг – метель будто танцует, кружится в вальсе, торжественном, праздничном. Позади Васильков, где сбывалось все то, о чем мы говорили, – вышедшие против нас роты без единого выстрела перешли к нам, Васильков с общим сбором на площади, чтением Катехизиса, торжеством намерения становящегося действием.

Позади Мотовиловка, два дня сомнений и выбора пути, позади Пологи, где сбежали, наверное, все, кто был втянут в мое предприятие волей случая, где сгорели все бумаги, бывшие при нас, где стало окончательно понятно, как мало у нас шансов сделать хоть что-то.

Пять дней в этом бесконечном кружащемся мареве, теперь же – на шестой день – впереди выставленные против нас войска, там, на пригорке, чуть левее, две пушки уже начали, но стреляют пока над головами – то ли пристреливаются, то ли и правда не решаются...

Рядом с ними жмутся гусары – эти ждут – но осталось всего шагов двести, а перезаряжать пушки – нужно время, мы можем успеть, я оборачиваюсь, чтобы ободрить, позвать, приказать – идти дальше, вперед, не стрелять – когда мы подойдем, они тоже примкнут к нам, а нет – так сбережем залп.

Я знаю, что все еще возможно...

...и падаю, падаю в этот белый снег, и сверху валится, осыпается снежной трухой серое, беспроглядное небо...


Прихожу в себя в камере, сердце колотится как бешеное, кругом темно, так что не разобрать, было ли все это – поле под Ковалевкой, выстрелы, снег – только вчера, или вовсе никогда не было, а все, что есть – неправильной формы деревянная комната, постель, стол, гул голосов за стенами, шаги в коридоре… Приносят вопросные пункты – для начала пробегаю их глазами наискосок, чтобы осведомиться, какие темы для беседы теперь предлагает мне Комитет, цепляюсь за слова посягнуть против жизни Государя, дальше больше – и всех священных особ Августейшей Императорской фамилии.

...Было ли заснеженное поле, не было – уже становится не важно, уже будто бы из темных углов комнаты поднимается, подступает понимание – более не будет, глупо было надеяться, пусть и показалось, что еще может быть...

Взгляд падает на фразу Пестель, Юшневский, Давыдов, Вы, Сергей Муравьев… Кажется, мне в руки достались не мои вопросные пункты, чьи? Матвея? – нас вечно путают... Я уже успел крикнуть караульного, пока тот подходит – перевожу взгляд на начало листа и читаю: от Высочайше Учрежденного Комитета Генерал Майору Князю Волконскому.

...И вдруг – от этой подступившей темноты? из-за еще не угасшего волнения от всего вновь пережитого во сне? – вдруг отчаянно захотелось выкрикнуть – я здесь, я живой еще, я есть, не заботясь о том, нужна ли моя весть адресату. Просто меня подхватило это воспоминание о прошлой жизни, желание хотя бы словом вырваться за пределы камеры, дотянуться до... друзьями мы никогда не были, но все же – хоть кто-то знакомый, и вот – я уже ищу последний лист, его, если что, будет проще потерять или спрятать, и вывожу – Avec le salut de Serge Mouravieff Apostol qui a eu l’honneur de reсevoir ce questionnaire le premier. 1

Быстро прячу лист среди прочих и отдаю караульному – ох, обрадуется ли князь, получив вместе с моим приветствием необходимость куда-то деть испорченный лист и, возможно, как-то объяснять отсутствие этого листа?.. Ладно, поздно уже.


В общей суете и шуме слышу, что караульный, вручая вопросные пункты моему соседу – здесь, кстати, без путаницы как-то все же обошлось – называет его фамилию. Барятинский. Неожиданно – почти что знакомец, тоже наш, южанин, правда, тульчинский, кажется, Мишель в своих разъездах его даже встречал, друг Павла, был на контрактах в двадцать пятом году – но меня на них не было... Да уж, не так уж много и знаешь о человеке, но оно, наверное, и к лучшему. Странно было бы сидя через стенку что-то друг про друга показывать, а договориться об общей тактике вряд ли выйдет – всех вопросов и всех чужих показаний не угадаешь, так что да, лучше лишнего и не знать.

Он же, слушая весь поднятый мной шум, после ухода караульного просит и меня назваться, и когда я называюсь, дает мне блестящую рекомендацию: А, это вы глава той управы, которая все время сочиняет какие-то безумные прожекты и никогда ничего не исполняет? – он довольно сильно заикается, но голос звучит спокойно и – если не учитывать обстоятельства – я бы даже сказал, светски. Вот только в бездеятельности меня еще не обвиняли! – с усмешкой отвечаю ему. Да уж, познакомились.

На стол ложатся новые листы. Подполковник Сергей Муравьев-Апостол спрашиван в дополнение прежних его показаний... Теперь уже точно мои, да и заметно – стопка бумаги раза в два поболе, чем у князя.

...было разсуждаемо об уничтожении целой Императорской фамилии...

...осталось господствующею целью в обществе...

...северная Управа приняла преступное предположение...

...во время лагеря при Лещине...

...истребление Государя и всей Императорской фамилии...

...всех тех, кто бы стал тому противиться...

Будто бы приговоры уже написаны, осталось людей под них подогнать.

...На плечи ложится небо – только бы выдержать, выстоять, не согнуться, удержаться, пока хватит сил...

Должно хватить.


Вопросные пункты поглощают время и внимание, на разговоры с соседями сил почти не остается, хочется поскорее закончить со всем этим, освободиться – впрочем, для чего?.. Вопросные пункты – хоть какое-то занятие, пока ты выписываешь аккуратное построение слов, ты хоть чем-то занят, хоть чем-то живешь. А тем временем соседство подобралось прекрасное – даже жаль, что не удается в полной мере насладиться. Слева – там стена потолще, говорить через нее сложнее, но впрочем тоже удается – Александр Поджио, тоже южанин, куда более знакомый – несколько раз встречались. А в последнее время можно даже сказать состоим в переписке: Подполковник Поджио объясняет, что когда он по приезде из Петербурга в Киев в 1824 году… Да мало ли кто чего показывает, но разговор идет не слишком-то бойко, и скорее по моей вине – не до него сейчас. Их превосходительства в Комитете, говоря будто бы мы запираемся, не вполне представляют себе значения этого слова. Дело вовсе не в том, чтобы говорить что-то или не говорить, дело в том, что весь мир сходится до этой гробоподобной – это не фигура речи, а просто геометрия – камеры, даже в темном окне ничего не видно, и будто бы ничего вне нет, ничто оставшееся за пределами не важно, и ты в действительности остаешься один, оставляя всех, даже любимых и близких – позади, просто чуть-чуть уходя...

...Ах да, вопросы.


Некоторое время проходит в подобных занятиях – рассчитать и расписать ответ, перемолвиться с соседями. Случайно разговор с Барятинским сворачивает на начало нашего... моего возмущения – все, кто предостерегал о несбыточности наших намерений, вряд ли могли представить настолько нелепый расклад – но речь сейчас не о том. Рассказываю о нашем с Матвеем приезде в Житомир, о сначала отрывочных вестях о поражении в Петербурге и о чуть позже уже услышанном рассказе, по которому возможно предположительно выстроить произошедшее. Равно и о том, что в Житомире мы услышали слух о том, что полковник Пестель застрелился при аресте... Говорю я это надеясь от собеседника получить точное опровержение этому слуху, который мне уже давно кажется пустым, но все же... – однако ж сам Барятинский нуждается в этом опровержении, видимо, осведомлен он о происходившем не более моего. После небольшой заминки зачитываю: Действительность сего предположения подтверждается показаниями Давыдова, Бестужева, обеих Поджио и самого Пестеля... Что ж, кажется, это наилучший из возможных в нашем положении источник сведений.


Вскоре после этого он мне снится. Снится, как господа директора приехали в Васильков в двадцать пятом году, после контрактов, на которые мы с Мишелем не поехали с какой-то надуманной отговоркой, что начальство не пускает за меньше чем тридцать верст в Киев ни меня, ни его – впрочем, присутствующего не при своем полку, а здесь, в Василькове...

...Мы про этот сон перекинулись потом парой фраз с Барятинским, он мне объяснял, что сны часто снятся от недостатка внешних впечатлений, а я почему-то попутал и сказал, будто снится что-то от того, что на душе не спокойно...

Это не было сном, наверное. Скорее – как бывает когда не можешь до конца заснуть – бесконечно повторяемыми попытками пересчитать, разложить произошедшее так, чтобы увидеть быть может ранее упущенный верный шаг. Он обязательно должен быть, хотя возможно я и не в силах увидеть его ни сразу, ни вспоминая все заново.

Павел – а возможно, просто мои сомнения его голосом – говорит о том, что выступать здесь, на юге – безрассудство, что восстание не будет поддержано, нас просто возьмут в поле и на этом все завершится не начавшись...

...дорога, метель, картечь...

Я отвечаю, что необходимо действовать, иначе – тайна не может быть вечной – общество будет раскрыто, и нас арестуют до того, как мы сможем сделать хоть что-то…

...доносы, бездействие, аресты...

Мишель говорит о том, что многие нас поддержат, не могут не поддержать, говорит прежним ясным голосом с нашей когда-то общей уверенностью, он так верит, что я одновременно стесняюсь своих сомнений, – и хочу крикнуть ему, подожди, вспомни...

...Артамон, записка к артиллеристам, одиночество, пустота...

Юшневский стоит в углу, наблюдая наше бешеное кружение по комнате, говорит что-то и, кажется, будто бы все знает заранее, – и я ведь помню, как он предостерегал тогда, а казалось, пустое...

...ведут кого-то с завязанными глазами – верно на допрос в Комитет...

Наконец, Павел произносит: "Если ты выступишь, ты вынудишь меня пойти за тобой".

Все же это действительно сон, этого не было, не могло быть – тогда, но ведь отчаянно хотелось…

Или, может быть, не только я ищу теперь упущенный верный путь?..


Сон это был или нет, однако пробуждение за ним последовало. И пробуждению сопутствовало знание, что твой сон, твои запоздалые размышления и сомнения, равно как и твоя надежда, все это – не имеет теперь значения. Пройдено, состоялось, не изменить. Но чтобы стоять твердо и держать лежащее на плечах, более близкое сейчас, чем деревянный свод, и куда более тяжелое небо – нужно быть уверенным – необходимо быть уверенным в себе. Где найти основание этой уверенности? Ведь все же ошибся, если путь окончился вот так, да, верно ошибся – когда? где? – и отсюда это бесконечное повторение. Будь в камере место, можно было бы хоть так нарезать круги, а остается только в мыслях, или вот еще – как во сне – из угла в угол – я должен был и нет, я ошибся – выверяя каждый шаг и не находя неверного, равно как и не находя ответа – так что же нужно было изменить? И раз все по кругу – то не деться никуда от мыслей о том, что ты виновен – перед теми, кто шел за тобой следом и… пришел к тому же итогу.


Словно в ответ на мои размышления приходит отец Петр – но что из всего этого я сейчас смогу ему сказать? что беда моя в том, что я не знаю, был ли я прав в своих действиях? но ведь и неправоты своей я также не могу признать – разве что печалят былые ссоры… Но он и не ждет от меня слов – наоборот, передает привет от Мишеля, в ответ на мою недавнюю записку переданную ему с караульным.

Мишель... благодарит, тревожится, заботится – не прочитав, не пожелав прочитать последних слов – a Dieu, прощай – которые тогда были написаны по наитию, а теперь бы я бы их почти что с уверенностью сказал. Пожалуйста, не оглядывайся, тебе и своего довольно, хватит тебе, справляйся сам – потому что дальше тебе идти одному... Нет, разве тут передашь что-то в ответ. Я здоров и благодарен, а вот разговора, наверное, не выйдет – зовут в Комитет.


Допрашивает один Левашов, остальные члены Комитета кто будто бы погружен в свои дела – что-то читают – кто и вовсе отсутствует. Вы понимаете, что ваша судьба предрешена?.. – звучит одной из первых фраз. Что ж, если до того у меня и были какие-то сомнения, то теперь для них места не осталось. Почему-то от этого сразу становится легче – а окончание фразы про милосердие Государя и необходимые для обретения этого милосердия действия – совершенно проходит мимо... хватит, понадеялся уже, довольно. Череда вопросов – преимущественно тех же, что уже отвечены мной письменно ранее, все по спирали, и круг все сужается, и наконец остается всего один вопрос – об истреблении фамилии.

По-прежнему стою на своем – предложено в двадцать третьем году на Контрактах в Киеве – Пестель, Юшневский, Давыдов и Волконский соглашались – Бестужев соглашался на истребление Государя – я же ни на кого. Решено было, что мнения шести членов недостаточно для принятия решения по столь важному вопросу, и потому предложение сие было отложено и никогда более не возобновлялось, и потому целью общества не было и никогда никому сообщаемо не было. Сколько раз еще мне придется это повторить, чтобы он уверился, что меня с этого не сдвинуть – ни обещанием чего? жизни? простите, уже не верю, ни... что он несет?.. Зачем же вы так упорно отрицаетесь? Вы желаете остаться чистым – после всего, что вы сделали, после того, как стольких погубили, и даже брат ваш из-за вас погиб... Я-то думал, что ему теперь до меня не дотянуться, не задеть, ну что ж, надеюсь, мне хотя бы удается выглядеть, будто это по-прежнему так. Голос по-прежнему спокоен, ответы остаются прежними, только внутри клокочет бешенство, так что хочется выкрикнуть – не смейте! Не трогайте – вас это ни в коей мере не касается!

Когда допрос окончен – вылетаю из Комитета так быстро, что мне едва успевают всучить какую-то очередную бумагу – без вопросов, но с указанием самому написать, что было показано в Комитете. Раз нет вопросов – напишу то, что почитаю важным, об остальном, если будет необходимость – спросят.

Глаза завязаны – но дорога знакома, и караульный если вдруг что подскажет и поможет, наловчились они нас – кротов – водить. Иду не ошибаясь, а все же изводит – и слепота, и слова эти, верно от того, что отвечают они маетным моим размышлениям...


Приносят снова вопросные пункты – что же, хоть будет чем заняться, кроме как вновь и вновь изводить себя своими же собственными вопросами, которые, как и вопросы Комитета, правильных ответов не имеют. Вновь все то же по кругу – Пестель и Волконский 2 согласно показывают что в Каменке в 1823 году вы первый предложили истребление всей императорской фамилии и сие предложение было принято участниками единогласно – снова тупик. Небо на плечах – удержать бы... как удержать, если земля уходит из-под ног?..


...не понимаю, самое тягостное, что я действительно не понимаю, в себе я не уверен – нет, не в том, верно ли я помню, здесь знаю твердо. Но этой твердости не хватит, поскольку вовсе нет уверенности в том, что это сейчас верный путь – но и другого пути не вижу, хоть вот и предлагают мне – а ничего кроме тупика... или здесь вернее сказать обвала в конце я не нахожу. Не понимаю... Волконский и Пестель... С первым понятно хоть что-то, идея выставить наиболее деятельного из южан наиболее виновным во всем – логически обоснованна, закономерна. Можно было бы согласиться с этой логикой, если бы единовременно это показание не делало разом всех одинаково виновным. Ради чего он это делает – надеясь, что разделенное на множество лиц преступление покажется Комитету менее ужасным? Я бы предположил обратное... Второй. Ох нет, не стоит даже и пытаться предполагать, о чем он думает. Вряд ли пытается свои дела на другого переложить – ради этого не нужно было бы воображать и пересказывать не бывший разговор, скорее... что? Тоже делит на всех? Но как он может не понимать, что из этого откликнется ему – директору общества, первому предложившему, пусть даже, предположим, все сойдутся, что потом возобновлял предложение другой… Не знаю, не понимаю, не... Вот будто бы раньше, на Контрактах или в той же Каменке – я говорю, мне возражают, и не то чтобы я упирался так, что не мог бы мнения переменить, но аргументы все неубедительны – а собеседники начинают волноваться, злиться даже, суетиться, а споры все, все слова – пустые... Что сказать?.. Не знаю. И пока не буду знать решительно, что есть здесь путь вернее, – я остаюсь на своем.

Евангелие – единственная присутствующая у меня книга – всегда открывается на нужной странице. Как раньше, во время размышлений о былых ссорах, мне было сказано: Брат с братом судится и притом перед неверными. Уже и то унизительно для вас, что имеете распри между собой, для чего бы вам лучше не оставаться обиженными? – так и теперь выпадает: Дерзай, Павел, как ты свидетельствовал обо мне в Иерусалиме, так надлежит тебе свидетельствовать и в Риме. В Риме тебя ждут плен и смерть. Дерзай говорить истину.


В таких размышлениях проходит время до вызова в Комитет – но вот зовут, пора. Ведут иначе, чем прежде, так что я все пытаюсь ошибиться и пройти привычной дорогой, но наконец привели, и когда повязка с глаз снята, мне предлагают утвердить – в очередной раз – мои показания по каменскому совещанию в присутствии Высочайше учрежденного комитета – и генерал-майора князя Волконского.

Предлагают сесть – переглянувшись отказываемся оба, и в этих взглядах, первых после настороженного, внимательного безмолвного приветствия мелькает признание друг друга... своими – да, так, наверное – признание того, что кем бы мы ни были раньше друг другу, что бы ни делили, даже что бы ни показывали друг на друга теперь – сейчас мы по одну сторону стола, и этого надо держаться. Левашов вновь говорит о моей весьма определенной судьбе, князя это будто бы тревожит – странно, мне думалось, именно на этом расчете основаны его показания. Показания ложные – и, к сожалению, это отчетливо по нему теперь видно – но имеющие своей целью переложить вину с тех, на чью судьбу ваши слова могут повлиять, на того, у кого нет шансов, – пользуясь выражениями Левашова. Но здесь ошибка – я пытаюсь хоть как-то даже не переубедить его, а объяснить, почему согласиться с ним не могу – ведь так получится, что все согласились, поставили целью общества, сообщали северянам, славянам, полякам – кому только не. Нельзя, невозможно согласиться. Князю муторно, видно, он сам не рад, все это начав, но и отступить не намерен. Левашов говорит о бесполезности моего упрямства – не верится, будь это все и вправду бесполезно, вряд ли стали бы тратить время, добиваясь моего признания – но он повторяет, что два показания против меня есть. Второе становится неожиданностью для князя, а я, хоть и зная заранее, не успеваю удержаться от мысли – что же ты делаешь? почему ты не понимаешь?.. И тут же обрываю себя – не время об этом, не сейчас.

Странное кружение фраз, обреченные взгляды – пойми меня! – нет, это ты меня пойми! – тихий, вязкий голос Левашова, которому так хочется уступить, просто ради того, чтобы перестать уже держаться плечами за небо, скользя ногами по проворачивающейся под тобой земле. И тоже как будто уговаривающий Чернышов – ну мы-то с вами знаем правду, признайтесь, скажите – его слова неожиданны, в отличие от всего прочего сказанного здесь, так что я даже не понимаю, как ему отвечать. Он говорит это искренне, вполне веря, что правда может быть только и именно такой, я же упираю на свое, цепляясь за его формулировку – раз уж Комитет требует истинных показаний, то ничего иного я показать и не могу, не желая предстать лжецом. И так по кругу, пока наконец он не отступает чуть – напишите хотя бы что не помните, хоть меня и тошнит от этой формулировки – так легко поддаться, так спокойно, так просто – как будто бы падать в снег... Верно, чудом я успеваю выхватить тот миг, когда продлись все это еще немного – и я знаю, что не устою – но остается миг, чтобы взяться за перо, удержаться за него и будто бы выкрикнуть – остаюсь при прежних своих показаниях, подпись, все. Пока что – устоял.


Князя уводят – мы, кажется, киваем друг другу на прощание – и я остаюсь ждать. Время ожидания скрашено беседой с генералом-адъютантом Левашовым, который сначала любезно осведомился о моем состоянии и обещал множество благих перемен при известно каких условиях, а затем, аккуратно сменив тему разговора – ради чего вы упорствуете? быть может, просто ищете возможность увидеться с товарищем? – несказанно удивил меня предложением дать мне возможность все при том же условии – если сейчас же я все требуемое подпишу – побеседовать наедине... с Павлом. Ладно бы с Матвеем или даже Мишелем – здесь логику можно было бы понять, но так – почему? для чего? Что в моих показаниях или действиях подсказало ему эту мысль – ладно, здесь еще можно постараться найти ответ – но чего он рассчитывает этим достигнуть?.. Все же умеет Высочайше учрежденный комитет и в особенности генерал-адъютант Левашов – тонкий психолог – озадачить. ...И ведь дело в том, что он почти угадал, – если предположить, что Комитету можно доверять, то было бы нелегко удержаться от согласия… даже сейчас нелегко – это как будто бы еще одна ступенька, которая так и ложится под ноги. ...Ведь есть же то, что хочется, необходимо сказать – проститься, просить прощения за все былые ссоры и разногласия, о которых не узнаем теперь, чья была правда, да мало ли что еще сказать... Но свиданию суждено случиться независимо от моих о том желаний, и – что вполне естественно когда мы не сами определяем свою судьбу – иначе, чем хотелось бы мне. И все же когда мы наконец видим друг друга некоторое время нам не до Комитета настолько, что кто-то из генералов даже одергивает нас, нет подойти мы друг к другу не решаемся – но не из-за того... – просто разглядываем друг друга. Зачитывают показания – слова, слова, слова – и мы... как раньше?.. нет, как во сне – кружим, там – то подходя друг к другу, то удаляясь снова, теперь – не имея возможности, не в силах сдвинуться с места – взглядами только. Говорили об Испании?.. Да, верно, но не в том смысле, что истребление фамилии необходимо для недопущения реставрации, а к тому, что возвращение к старому порядку произошло из недовольства новым, следственно необходим такой новый порядок, от которого никто не пожелает к старому возвращаться... Говорили – а толку-то сейчас?.. И вот теперь говорим – не о том, все слова бесконечно далеки от нужных, и мы здесь будто бы не для того, чтобы уличать друг друга... для чего же? Не понимаю, если он не уверен в своем показании – что же мешает отказаться? Ведь не было разговора, не было решено, не было... Комитет в своих вопросных пунктах предложил мне крайне интересный вопрос – объясните откровенно, для чего вы отрицаетесь – для того, чтобы хоть что-то отстоять, не себя даже, но так и проще – за себя, за хрупкое, обманчивое пожить бы еще не удержишься... Левашов зачем-то предлагает кратко рассказать о восстании 3. Чтобы не повторять вновь о том, что мне не выпутаться?.. Я и так знаю, Павлу – и знать о том не за чем, да и что тут расскажешь? Да, выступили, – нет, как видишь, я все равно здесь. Он судорожно ищет что сказать, и вдруг выдыхает: Но ведь на Юге ничего не было готово! – и я уже готов поспорить, как все же понимаю, что сказано это не мне – Комитету. Что ж… как бы там ни было – как бы ни велико было желание сейчас уступить друг другу, несмотря на опасность этого движения, какое бы множество необходимых и бесполезных слов так и осталось не сказанным – так и останется... – пора, незачем длить этот пустой разговор, тревогу сомнений. А может быть, шагнуть вперед, поверить, согласиться?.. Так, хватит. Подойти к столу – утвердить свое показание – скрепить подписью... и уходя, хотя бы на случайный миг оказавшись рядом, сцепиться руками, чтобы хотя бы так, без слов попытаться передать все, что не было сказано здесь, не будет сказано при невозможной теперь – да и разве могла бы она быть возможной? – встрече, и верно не будет теперь сказано никогда. Вот так – держаться – пока не увели, а потом – не оглядываясь, спокойно и ровно уходить – à jamais. Потом завязали глаза – иду, наверное, как обычно, не споткнувшись ни разу, и даже стараюсь ровно, но отчего-то вдруг упираюсь в стену. Сзади голос караульного: левее! Пытаюсь повернуться – и снова упираюсь, а он все кричит: левее! – пока наконец не решается взять меня под локоть и повернуть в нужную сторону. Да, точно. Лестница же там...


Остаток дороги не ознаменовался какими-либо происшествиями, а возвращение в свою камеру было воспринято переменой к лучшему, что, вероятно, в немалой степени характеризует пребывание в Комитете. Все позади теперь, верно... Разве что изыщут еще свидетеля и потребуется еще очная ставка? – что говорить тогда, если вид пропасти ровно перед тобой так притягивает, так и манит – шагнуть вперед, оступиться, отказаться? Что говорить, когда не веришь в собственную правоту – нет, не в словах, да и не так слова важны… Слишком много ошибок уже было, так, может быть, я и теперь ошибаюсь?.. Знать бы ответ, найти бы того, кто подскажет, где найти? Дон Кишот, ведя бой с ветряными мельницами, был счастливее нас, ведущих – бой? шахматную партию? да что бы ни – только контур противника и тот не увидеть. С кем? Со своими сомнениями, отчаянием даже подчас, с обреченностью? с жаждой жить?.. Чтобы чем-то заполнить свой досуг, пытаюсь завести беседу с соседом князем, да только выходит неловко – вряд ли можно придумать что-то более глупое, чем спрашивать, как идут дела. Да без существенных изменений. Какого еще ответа здесь можно ждать?.. Впрочем, с некоторым усилием, но темы для разговора находятся, например, князь, вероятно имеющий досуга больше, чем у меня – и не скажешь, кому из нас завидовать стоит – свел близкое знакомство с крепостной библиотекой, и изредка приводит избранные цитаты. Вот, например, ему встретился рассказ о некой барышне, живущей у подошвы Воробьевых гор… Интересно знать, бывал ли автор рассказа когда-нибудь у этих, скажем так, гор... – судя по весьма оригинальному названию – если конечно оно не было шуткой – вряд ли. Князь предлагал и мне ознакомиться с чем-нибудь из – судя по тому что достается ему по просьбе принести что-нибудь – весьма странного разнообразия, но с меня довольно и одной книги, которая у меня есть уже, Евангелие... без единой надписи... – а ты иного ждал разве?.. – Да, ждал!.. – Верно лучше бы и не ждать вовсе, чтобы потом не листать страницу за страницей, не видя текста, но желая найти хоть какой-то знак, хоть след... 4Так, лучше вернуться к князю, чем в очередной раз окунаться в неисчерпаемую бездну тем для разговоров с самим собою. Но – вот тоже не удается, в Комитет уводят уже его, и за стеной теперь – тишина.


Хотя нет, раздается какой-то шум, даже грохот шагов, караульные – и сразу много их – бегают, будто бы чеканя шаг – интересно, кому такая честь?.. А затем в отдалении раздается голос, знакомый уже – но странно неуместный здесь. Генерал-адъютант Чернышов почтил кого-то из моих соседей своим присутствием. Интересные же у меня соседи все же – некоторое время назад Александр Поджио принимал у себя Бенкендорфа. Из того разговора я, быв слишком сосредоточен на своих вопросных пунктах и заранее решив для себя ни во что лишнее не вмешиваться, а потому ничего лишнего не знать, слышал только приветствие, когда сосед не смог сдержать удивления при виде такого гостя, и несколько реплик Поджио – все в одном духе и голосом удивленно-встревоженным и оттого, наверное, громким – разве можно было бы так поступить? Неужели вы считаете меня или кого другого способным на такую подлость?.. – вот уж не знаю, о чем там речь могла идти, но все же поразителен такой личный подход наших следователей, уж не пора ли и мне ждать кого в гости? Левашова, например?.. Теперь же в силу того, что Чернышов, верно, просто не умеет говорить тихо – для чего бы ему? – а также желая хоть куда-то от своих мыслей сбежать, поневоле начинаю прислушиваться и размышлять, кто же там, справа от пустующего нумера Барятинского, принимает визитера. Князь ведь называл...

Вы не можете не припомнить того, что происходило у вас, в Каменке... – бубнит генеральский голос через две стены, – Василий Львович, Вы... – не давая мне возможности усомниться – Давыдов! Неожиданное соседство – и, верно, история моя не окончена еще... Да, ведь мы застыли в хрупком равновесии, показания мои и Мишеля – против Павла и Волконского. Так значит, нужен еще один голос – пусть он рассудит. Во мне волной поднимается беззвучный, безмолвный крик – Господи, пусть он рассудит! – я ведь приму любой исход. Подтвердит он показание Волконского – по дружбе ли с ним, из-за нашей ли былой ссоры, из желания получить разрешение на переписку – знает же Комитет, кого чем подкупить! – из обещания жизни, да есть же множество причин! Будет его, третье показание – и тогда соглашусь, будь что будет, я и так не могу, не в силах уже устоять, так что даже сдаться готов, так толкните – я не в обиде буду, напротив, благодарен даже. Но только пусть он решит, не я… – что это? Голос трусости, а?.. Как бы то ни было...

Слушаю, ловя каждое слово, не задумываясь даже вежливо ли это с моей стороны, да что до этого теперь? – Чернышов потрясающе убедителен, а может, это мне уже кажется так – от усталости, от нежелания держаться уже?.. – Давыдов же, пренебрегая множеством вываленных на него аргументов – Вы ведь с Сергеем Муравьевым в ссоре были... – я про себя соглашаюсь, да, так – упорно говорит, что не помнит ничего. Не желает помнить… А может быть – надеюсь, да? – собирается решить после ухода посетителя?.. Под конец Чернышов все же затих, а Давыдов и не говорил громко, так что теперь мне стало вовсе ничего не слышно – но, значит, окончания еще нет.


Для князя визит в Комитет тоже не прошел бесследно – он, судя по голосу, весьма растерян, что-то пытается сказать мне, – но я бы и хотел помочь ему, да только все мысли одним заняты, будь в камере место – стал бы мерить ее из угла в угол, а так все богатство – то откинуться на кровати, то сесть, то встать. Все былые мысли о том, чтобы не вмешиваться, не знать – где они теперь? Что за глупое желание знать заранее – ведь не все ли равно теперь, если сам изменить уже ничего не можешь? Но ведь если перед любым итогом можно смириться – перед неизвестностью смириться невозможно, и выдержать ее тяжелее, чем что другое…

Эй! – говорить приходится в голос, но караульные то ли не слышат, то ли им и дела до нас сейчас нет – Василий Львович! – пытаюсь позвать. Кто говорит? – доносится мне в ответ. Называюсь. А-а... - доносится мне в ответ как-то хмуро – и только. Я слышал ваш разговор! Что вы собираетесь показать? – вот и все, спросить – и ничего больше. Не уговаривать, не пытаться повлиять. Пусть он решит – я ведь не знаю, как следует поступить! Пусть...

Слышен шорох какой-то – Давыдов, наверное, встает к стене поближе, чтобы говорить было удобнее – бедный князь, слышащий весь этот невнятный разговор неизвестно о чем…

Верно ли я понимаю, что если я соглашусь, то поврежу вам и Бестужеву? – Ох, Василий Львович... нежданный вопрос, но почему мне, отказавшись брать в расчет былые ссоры, не считать других способными на такой шаг... да вот же почему – Да, но отказавшись вы, быть может, повредите Волконскому и Пестелю...

Вот тоже аргумент Левашова – не самый сокрушительный, но ведь тоже покоя не дает – что запираясь, я выставляю своих... – нет, не противников... кого? сторонников другого мнения – лжесвидетелями, а ложное свидетельство – тоже преступление, но разве такое среди прочих, куда более громких, не затеряется?..

...Тогда я скажу, что не помню ничего.

Он тоже отказался решать... Что ж... Разве мне укорять его за это?..

Спасибо, – отзываюсь я, – и прошу вас, простите мне былые наши ссоры и обиды, которые между нами были...

Но значит – по-прежнему не окончено, не завершено. Теперь – только ждать следующего хода, и тогда... Бог знает, что тогда.

2

...Если Ты не хочешь – то не надо...

…Заходит отец Петр 5 – теперь вовремя, если раньше не находилось, чего сказать, то теперь – надо попробовать удержаться, когда нельзя найти другой опоры, кроме как в вере, у Бога. Вот же – Мишелю писал, а сам… забыл? потерялся?.. нет, вернее просто хотел сам рассудить, где моя ошибка, в чем моя вина – теперь вопросов меньше не стало, да только ответы растерялись вовсе. Быть может, исповедь поможет отделить то, в чем и правда есть моя вина – от моей тревоги и волнений, поможет решить – или решиться, когда это от меня потребуется. Но прежде всего, прежде начала разговора – он мне книгу протягивает. Евангелие. Зачем же? – спрашиваю, – у меня вот есть. А сам листаю, потряс даже, надеясь, быть может, записка?.. Вам – от Павла Пестеля. Я заметил только, что в паре мест углы заложены, что там? – открыть бы – нет, ладно, после. Теперь же – попытаться сказать… Говорю много, говорю путано, о тех, в чьей смерти, быть может, повинен – но не я в них стрелял и крови ничьей не пролил. О тех, кого не удержал, не спас – а мог бы?.. Не знаю. О былых ссорах – не обидел ли кого? – да, здесь легко, что до них сейчас?.. Не предал ли еси немощнаго в руце сильнаго?.. – Да, грешен, но… но что?.. Господи, ответь мне хоть что-то?..

Окончено, звучит молитва, царапают слух слова – не хотяй смерти грешника, но еже обратитися и живу быти ему – хотя и знаю, что не о мирском они. Нет ответа. Бог рассудит… а во мне, видно, веры недостаточно, чтобы одолеть сомнения.


Оставшись один, возвращаюсь к присланной книге, открыв закладку читаю – они заменили истину Божию ложью – да, верно, и точно уж не ново, разве что… да, правда, необходимо удержаться и не поверить лжи, да, ты прав, спасибо… вот только знать бы, где истина!.. Листаю снова – другая закладка, и там – но Он, зная помышления их, сказал им: всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет, и дом, разделившийся сам в себе, падет. Ох, вот уж верно – одни и те же мысли всех тревожат. Да, разделились, и царство пало – но не от того ведь?.. – я, видно, так привык спорить, что теперь всякий раз возражаю сам себе... Но все же, значит, теперь все в прошлом, теперь – если только время будет – примиримся… Значит, можно ждать спокойнее. Не имея возможности знать твердо, ищешь утешения в малом – только в малом ли? быть может, напротив, это многого другого важнее… Сосед князь, услышав, что я имею известия от Павла, просил поделиться – что ж, тайны в том нет, а что до новостей – те не новы. Читаю ему цитаты – он отвечает задумчиво, но судя по его ответу, думает о том же, о чем и я. Рассказывает, что Павел нашу ссору тяжело переживал, даже нездоров был, а он, князь, из-за того на меня заочно рассержен был, в чем, впрочем, удивительного ничего нет. Ох, так вот же возможность – вы передайте ему – прошу я князя – что я о всех наших былых ссорах сожалею и прошу у него прощения… – заканчиваю про себя: за былое, да, и вот теперь за то, что говорю против, надеясь помочь, да, и за то, что, верно, помочь не в силах… но он ведь знает, он поймет ведь?.. Вы скажите ему…


Спустя некоторое время князь обращается ко мне, настойчиво советуя взять вслед за ним какую-то из книг, я пытаюсь вновь отказаться – что бы я там мог найти?.. В том-то и дело, что найдете. Что ж, ладно. Тут он как раз собрался отдать книгу караульному – а я и взял сразу же, не дожидаясь, пока тот унесет ее. Если караульный и был озадачен, то виду не подал, а книгу передал тот час. Начинаю листать, тупо глядя в напечатанные строчки… о чем оно? что там вообще? Взгляд ни за что не цепляется, видно, не в том я настроении, чтобы читать теперь. Князь, видимо, догадавшись о моих не слишком-то исполненных смысла действиях, подсказывает – вы на последней странице посмотрите – ах, вот что я должен был найти. Сложенный вдвое листок, исписанный с двух сторон – стихи, причем целых три. Спрашиваю – а чей почерк? я не все узнаю… – Ну, на одной стороне, где два, там сверху ровный, четкий, почти квадратный – это генерал-интенданта Юшневского, ниже, который вы долго разбирать будете – мой, а третий… – Третий знаю. Павел. Быть может, другие стихи и обладали своими достоинствами, но мне только одно важно – и в нем проходящее рефреном


…Дай мне выбор, Боже, правильный,

с чем на Суд к Тебе прийти


как и здесь, каждый день и час, постоянным повтором:

…Боже, дай мне выбор Правильный

Там, где страшно выбирать


и вновь:

…Дай мне встречу и ответ,

Смог ли сделать Выбор Правильный,

Если Выбора и нет. <>6


Я не знаю, что за выбор перед ним сейчас… или был тогда, когда это было написано, но все слова равно о нем, обо мне – о каждом из нас. Господи, помоги нам, помоги нам всем!..

Долго размышляю о том, как щедры мои товарищи, решившиеся передать книжку – сначала Юшневский Барятинскому, а тот – мне, и думаю о том, что, верно, следует поступить по их примеру и отдать… кому отдать? Перебираю всех – но все же не решаюсь, и вот наконец, оставив страницу себе, отдаю пустую книгу – так и не запомнил ее названия – караульному, а лист кладу в Евангелие, и вновь листаю Новый завет – все не могу выпустить из рук. Он отвечает: Верно слово: если мы с Ним умерли, то с Ним и оживем; если терпим, то с Ним и царствовать будем; если отречемся, и Он отречется от нас; если мы неверны, Он пребывает верен, ибо Себя отречься не может. Только так и можно держаться.


Вновь заглядывает Мысловский, в этот раз с запиской – от Матвея – на каком-то клочке бумаги наскоро написано: Serge, прости меня за все злое, что я тебе причинил. Если Бог даст нам свидеться здесь, то скажу все сам. Если же нет, то пусть встреча наша у Него будет светлой. Записку, рассмотрев, подержав в руках – хотя бы вот так – касаясь еще друг друга – кладу под рубашку, к сердцу, чтобы сохранить, пока… Мне нужно ему ответить, необходимо сказать – пока есть шанс успеть, дотянуться… проститься. Опять – на словах не передашь, а написать – нечем. Оглядываю камеру в поисках хоть чего-то, но нет ни пера, ни чернильницы – но ладно, их принесут еще, верно, не все еще ответы Комитет от меня получил, но даже клочка бумаги нет. Утаенный от прошлых вопросных пунктов чистый лист залетел под сколоченный и крепко прибитый к полу стол, а кроме того что? Не из Евангелия же страницы вырывать…


Внезапно в коридоре раздается громкий начальственный бас – о, в этот раз не скрываясь – кто же? и по какому же делу? Впереди начальства – как зайцы от собаки – летят караульные, один влетает ко мне – велено обыскать! Ну-ну. Да нет здесь ничего, – только и отвечаю я, сам забывая о том, что в Евангелие лежит лишний лист – неровно, даже край виден. Подумал бы сейчас о нем – попытался бы спрятать как-то, но караульному не до меня, и он уносится дальше. На всякий случай перекладываю записку на грудь – что бы ни было, отсюда не заберут, не посмеют. А где-то в коридоре все тот же голос гневно выговаривает… да нет, орет на караульных. Стою у двери – слушаю, заставляю себя слушать, надеясь, как бы что не… Все же, что ж за привычка, что за особенность характера – подводить доверенных и доверившихся тебе?.. Ведь может, и по моей вине им… Ладно, довольно. Усталость наваливается, оказывается, даже сходить с ума – дело, требующее сил, да только во сне все то же.


Метель вокруг, подхватывает, кружит. В Петербурге было выступление – окончилось поражением, картечью, Пестель – не то арестован, не то застрелился – и я остался один, единственным, кто теперь хоть что-то сделать может. Хоть что-то – цель не слишком ясная, но все же любой наш расклад начинался с выступления на юге, а здесь пока еще не слишком многое произошло, и все силы под рукой, и значит, все еще возможно… Вот только мы с Матвеем зачем-то у Артамона – ах да, ехали из Житомира, вот решили и к нему заехать – чтобы сказать, что пора – да, так. Но Артамон отвечает уклончиво, что не готов, да и выступление бессмысленно, обречено. Не успеваю я спросить его, куда девалась его была решительность, так всех впечатлявшая, как в комнату врывается Мишель – сообщить о том, что нас с Матвеем искал Гебель с жандармами, чтобы арестовать. Значит, времени очень мало осталось…

Артамон говорит что, мол, собой-то рискнуть не страшно, он и сейчас готов – что? Истребить императора? Крайне своевременно… – но вот других за собой на смерть повести – на это он не вызывался. Так значит, и раньше он, как сейчас, из всех моих слов слышал лишь те, какие ему нравились… Ну что ж, раз так, – бросаю я ему – быть может, то, на что ты соглашался, и потребуется еще. Вот начнем здесь – и как услышишь о наших успехах – отправляйся в Петербург… Не знаю, для чего бы это могло потребоваться, разве что еще раз его уколоть. Артамон возражает – Что ты рассчитываешь делать дальше? Вывести в поле два полка, три, четыре? А против нас выйдет вся армия. Солдаты, которым уже сказали, что мы злодеи и разбойники. И по нам, злодеям и разбойникам, они охотно ударят картечью. Ты, кажется, хочешь красивой смерти в чистом поле? Позволь сказать тебе, что от картечи красивой смерти не бывает…

Ах, если бы смерть… – успевает мелькнуть неизвестно откуда взявшаяся мысль, которая тут же сменяется яростью – Да что ты тут пророчишь? Воры и разбойники – найдут в чем обвинить, так ведь это если мы молчать будем, а нужно-то сказать, и мы-то успеем прежде, чем нас ославят. Что я собираюсь делать? Поднять всех, кто еще не арестован, кто только решится! – А на кого мы можем теперь рассчитывать? – Да на всех наших – мой полк, Тизенгаузена, быть может, Швейковский что-то сделать сможет, славяне опять же, так, считай, при благополучном раскладе весь третий корпус поднимется – да я даже и Волконскому напишу!.. Сил достаточно – хватило бы решимости – и успеть бы! Мишель говорит о том, что все впереди, все возможно, и будто бы даже Артамона заставляет усомниться – да, ведь Мишель всегда хорошо говорит, но тот, оборачиваясь ко мне, призывает бросить это ребячество – вот уж не знаю, сумел ли я ответить или только прошипел что-то, а Мишель, не обижаясь, продолжает, рисует перспективу…

Да только рушится все на первом же шаге, – нет, ничего, поправимо. Отказался один – другие не подведут, вот – записку славянам передать – хоть это сможешь? Или нет, вот лучше Мишель сам поедет.

Выпить бы шампанского и застрелиться весело! – произносит Матвей, и я вдруг продергивает ужас – нет, жить, только бы жить! Но шампанское мы все же пьем, с радостью, за успех – да только Артамон сторонится, а у меня на губах привкус металла...


…Верно от того, что просыпаюсь. Вот оно! Успел забыть уже, да?.. И даже не злость на Артамона, чья решительность оказалась пустым… ребячеством да, он верно сказал, да только не про нас – про себя же. А вот все эти сомнения, возражения, звучавшие и тогда, и теперь – то моим голосом, то голосом Павла, то – теперь – Артамона. Слова все те же, так что, быть может, и не ошибся я, говоря Барятинскому, что сны – от неспокойной совести. Только бы знать наверняка – если заранее невозможно, то хотя бы теперь – как все же следовало поступить? Нужен ли был этот риск, оправдан ли? Был ли у нас хоть какой-то шанс, или лишь показалось, померещилось в метели?.. Но ведь не могли мы и ошибиться так во всем… Вновь попытался вскочить, чтобы мерить шагами комнату – да только места как обычно не нашлось. Сосед же, услышав мое шевеление, поинтересовался, проснулся ли я, и сообщил, что, видно, крепко я спал – раньше дозваться не получалось, а вот Давыдов мне рассказать хотел что-то про их с Павлом очную ставку…

…Про что? Ох, как бы теперь проснуться… или напротив, провалиться в самый дурной сон – да только бы сбежать. Что? Что он говорил? То ли князь не вполне разобрался, то ли во мне дело, но я ничего по пересказу понять не могу, а сам Давыдов теперь не у себя, но, к счастью – к счастью ли? – скоро вернулся, и рассказал – сам.

…Спрашивали, кто первый предложил истребление фамилии, вы или он, или может быть я – он? Давыдов? откуда этот бред? – и тогда Павел сказал, что он это, и в том подписался…

Вот и окончено.


Как удалось мне таким слепым оказаться? Не угадать, как легко мои показания подменяются, как невозможно отрицать интересный Комитету факт, пусть даже придуманный, как легко из этого вывести, что раз один не говорил, так значит другой… Так что же теперь? Хотел защитить, а вышло – что вышло? Что сам так в стороне и остался, себя отстоял – а более никого и ничего, так что же толку в такой защите?.. Хоть крикнуть теперь караульного – потребовать бумаги, да и написать в Комитет по собственной воле, что мол, нет, верно их показание, да, говорил, предлагал, соглашался. Ох, глупо, глупо теперь, разве не станется с них оба признания использовать – вот так хором, оба первые и заговорили?.. Отказался выбирать, да? Другому отдал сделать выбор правильный – да только правильный ли?.. Господи, что же теперь… И откуда-то, из той глубины, где, казалось бы – еще шаг – и тихо соскользнешь, как по волнам, в безумие, – вырывается песня, негромко – где бы силам на то взяться? – но просто так, хотя бы для себя утверждая, что жив еще, и будешь, пока можно… пока можешь.


Liberté, liberté,

Qu'as-tu fait liberté

De ceux-là qui t'ont crue sur parole?

Ils ne t'ont jamais vu,

Ils ne te verront plus,

Liberté fameux rêve des hommes…

Ils ne rêvaient que de toi,

Ils ne vivaient que par toi,

Et c'est pour toi qu'ils prieront dans le ciel... 7


В ответ на песню раздается вопрос – Кто поет?.. – где-то в отдалении, но так, что слышно. Сергей Муравьев – отзываюсь я. А дальше – шепотом, по цепочке, чтобы лишний раз внимания к себе не привлекать, передают мне привет от Юшневского, который, оказывается, слышал, а теперь спрашивает, когда я был арестован.

Третьего января – я отвечаю Поджио, тот передает своему соседу, тот – Юшневскому. Да уж, обстоятельства моего ареста я вряд ли забуду.

Тоже по доносу? – обратным порядком приходит новый вопрос.

Взят в поле с оружием в руках – ну и формулировка… Верно из нее, пожалуй, только взят в поле. Куда там оружие удержать, самому на ногах удержаться бы…

Вдруг слышу глухой стук о стену. Бедный Юшневский, видно, не ожидал таких новостей… Тем временем моим рассказом успевают заинтересоваться и те, кто его передают, начинают расспрашивать – да было бы что рассказать. Александр Бестужев пытается рассказать о том, что было у них… да верно, то же самое – одиночество, метель, картечь. Что теперь говорить, если было – да ничего не стало.

Уже позже приходит ответ от Юшневского – он просит передать, что Бог вам судья – говорит Поджио и прибавляет – наверное, он одобряет… Что ж, спасибо Алексей Петрович, это много больше, чем то, на что я мог бы – даже сам от себя – рассчитывать.


Разговор окончен, и я, забывая обо всем, ложусь на кровать, и тупо глядя не то в деревянный потолок, не то куда-то мимо него, тихо и безмятежно уплываю по легким волнам… куда? куда-то, где покой, где никто не потревожит, где нет ничего, ни ответов – но нет и вопросов больше… ничего. Но все же… мне еще необходимо задержаться, чтобы успеть сказать Павлу… что? Прости, я пытался тебе помочь, но не сумел, не смог? Наверное, это… или… не знаю, просто сказать, договорить. Ему – и Волконскому, да, ведь он же тоже хотел помочь, и если бы я не помешал, быть может, смог бы?.. Нужны ли ему, им обоим эти слова? Не знаю, но мне они нужны, необходимы, да только нет ничего. Цитату передать?.. Какую тут цитату найти? Но нет, должны же быть способы. И да, написать Матвею, пока могу – написать. Оглядываю камеру – в очередной раз, как будто здесь могло что-то измениться… В Евангелие есть чистые листы, быть может, вырвать?.. все же не решусь, да и чем писать?.. Поиски бумаги в течение какого-то времени составили смысл моего существования, однако нашлась разве небольшая бумажка, в которую табак был завернут, а перо, чернила? Вот, попросил у караульного карандаш – заметки на Евангелии написать. Караульный строго ответил, что он узнает, но через какое-то время принес. То ли разрешили, то ли он пожалел… Теперь – нужно написать, да. Но теперь – вдруг не решаюсь.

Этот... наверное, бред, что еще?... прерывает голос Поджио – Вас Юшневский спеть просит. Что ж… отчего бы не спеть? Только надо громко – чтобы услышали и Юшневский, и все, до кого только удастся достать… Что же спеть? Так вот же…


Шаг до истока – умирать от жажды,

За шаг до ада – буйство наслаждений,

Трезветь от снов приходится однажды,

За шаг до цели испугаться тени.

Шаг до успеха – головы склоняют,

И их поднимут лишь за шаг до приговора,

За шаг до милости дар речи вдруг теряют,

И шаг до края делают так скоро.


За шаг до мести видно силу духа,

Шаг до дороги – все слова на ветер,

За шаг до дела слово легче пуха,

За шаг к рассвету проживают вечер.

За шаг до мира злость берет пустая.

За шаг до знаний вновь сомненья жалят.

Возьмите книги, пламя зажигают.

Шаг к пораженью – вместе, без боязни.


И через час иль год – но будет так.

Назначен мне тот неизбежный шаг.

И через час иль год – но будет так.

Я совершу тот неизбежный шаг. 8


И словно бы… да нет, точно – в ответ на песню, караульный приносит мне переданного товарищем табачку – был ли там табак, не знаю, разве что крохи, да и те просыпались на пол, а вот на бумаге, в которую он был завернут, знакомым почерком – несколько стремящихся вверх строк. Спасибо за песню. За шаг до смерти – вместе без боязни.

Сосед князь спрашивает, что там, видно, понял, что записка, а тут – любыми новостями дорожишь, в особенности если ни от кого, кроме товарищей, писем и не получаешь. Павел, – отвечаю я, – благодарит за песню, и умолкаю, да он и не спрашивает больше. Я же вновь думаю о том, чтобы ответить, отозваться. Раз уж он способ нашел, и у меня должно получиться…


Внезапно Комитет вспоминает о моем существовании, за что я ему сердечно благодарен сразу и потому, что это не дает снова соскользнуть в темноту, наличие противника предполагает необходимость держаться, и потому, что если аккуратно уместить ответ на том же листе, что и вопрос, второй лист останется мне, быть может, не заметят… А что до вопросов – а нет, всего один, но и тот хорош: Комитету известно, что вы при свидании вашем в декабре 1825 года с Мошинским в Житомире предлагали Польскому обществу убить Цесаревича в Варшаве, чтобы вернее организовать возмущение. Поясните откровенно, так ли сие происходило?

Откуда это у них взялось?.. От Матвея? Или неужто от Мошинского самого?.. А, как бы то ни было, если господа генералы думали, что я вновь как прежде запираться буду – то уж ошиблись. Теперь мне только одно и остается – не дать кому другому выйти вперед меня, ведь не за чем, не закроешь, только сам и…

…честь имею объяснить, что при свидании моем с Мошинским в Житомире я действительно давал ему записку, в коей требовал от польского общества истребления Цесаревича. Сие было сделано мной для того, чтобы втравить поляков в такое предприятие, после которого им ничего не оставалось, кроме как возмутиться…

Пишу не спеша, пытаясь, пользуясь случаем успеть написать то, что давно уже собирался. Записка Волконскому летит из-под пера легко, перехожу ко второй, пытаясь успеть, пока не пришли за ответом… и вдруг, на середине строки теряюсь. Важного словами не передать, а так – что кружить без толку?.. Полно, да и к чему теперь… Смять обе записки и бросить на пол. И отдать показание – вот и прибор забирают, и хорошо, а листа не хватились – а то что им предъявить? Неисписанные пол-листа, да смятые записки? Тайного там ничего вовсе нет, да только нелепо как-то. Нет, ничего, не заметил караульный, забрал только ответ, унес... Так все и останется – не сказанным.


Берусь за записку Матвею – ему нужно, даже те остатки слов, которые я только смогу собрать, я должен хоть что-то сказать ему, пока есть голос… Вот же – голос. Строчки карандашом на бумаге… Отвлекаюсь на возглас соседа, занятого тоже написанием, но ответов в комитет – какие пятнадцать цареубийц в Таганроге? Просто будто эхо нашего давнего разговора, когда я вслух удивлялся показанию о том, что я на контрактах 1825 года – где меня, к слову, не было – предлагал начать действие арестованием главной квартиры второй армии, а князь был готов объяснить мне, что это был за план, я же предпочел не знать. Так и теперь – я объяснить могу, ведь наш план, еще один – безумный и несбыточный, вот уж верно было сказано – теперь он знать не хочет. Наш разговор вяло продолжается, и мы замечаем, что рассажены волей случая весьма удачно. Тульчинский князь – по центру, справа от него Давыдов, как представитель правого фланга, слева – я. Князь комментирует – однако мы таким составом разве что дверь можем вместе штурмовать… Да уж, те еще перспективы.


Лежу и смотрю в небольшой квадрат окна, где видно тусклое, бледно-серое небо… и после всех волнений, хождения по кругу, всех сомнений и забот, сейчас передо мной остается только знание того, что я еще жив – и мне до одури хочется, чтобы время сейчас замерло, остановилось навсегда. Пусть бы остались только эта комната, деревянные стены, и вот это окно – пусть даже с таким же беспросветным небом, но только бы смотреть в него, не думая ни о чем, только бы слышать, как бьется сердце, только бы дышать, только жить...


3

...Труби, Гавриил!..

...Несмотря на то, что на дворе конец лета, откуда-то упорно дует, но впрочем разве походный балаган мог напомнить уютный дом или хоть сколько-нибудь постоянное жилище? Тем не менее, гостей довелось принимать именно здесь, и это далеко не худший из возможных вариантов, по крайней мере, достаточно удобный – в лагерях собрание не вполне знакомых между собой офицеров не привлечет лишнего внимания. Этот ли сквозняк или недостаточное знакомство тому виной, но мои гости – члены Общества соединенных славян, намеревающиеся присоединиться если не к нашему обществу, то к нашей цели – держатся немного стесненно и настороженно, и общая беседа заводится лишь с приходом Мишеля, возможно, потому, что именно его для этого и не хватало. Мы спорим, спорим много и горячо, но отнюдь не как противники, напротив, как союзники, ищущие вместе лучший путь к цели, а цель у нас одна, это совершенно сейчас ясно, и потому объединение обществ является не только необходимостью, но и наиболее естественным действием в таком положении вещей. Льется шампанское, звучат речи, Петр Борисов сомневается, но то ли вдохновленный Мишелем, то ли успокоенный имеющимся у нас планом действий, искренне разделяет нашу готовность, Горбачевский спорит со мной о религии – у меня под рукой оказываются выписки из Евангелия, и я читаю оттуда, хотя вполне могу и на память – к свободе призваны вы, братия, ибо весь закон в том и состоит: возлюби ближнего, как самого себя – он что-то возражает, голоса все звучат, звенят бокалы, смех, возгласы, мелькают лица...


Сон. Это мне приснилось, надо же, редко это со мной бывает – чтобы во сне и вправду позабыть обо всем, забыться так, чтобы поверить, что все происходит на самом деле... но ведь на самом деле все так и происходило? И споры, и недоверие сначала - и после общая уверенность, равно и в верности нашей цели – в этом, по счастью, мне и до сих пор удалось все же не усомниться, и в правильно выбранных средствах, и равно уверенность каждого в остальных. И вот от этого сна и последовавших за ним воспоминаний, и от столь же вовремя открывшейся цитаты, внезапно вновь возвращается уверенность – пусть теперь она и не сможет стать оружием, но опорой – станет.

Для меня очень мало значит, как судите обо мне вы, или как судят другие люди; я и сам не сужу о себе. Ибо хотя я ничего не знаю за собою, но тем не оправдываюсь: судья же мне Господь. 9 ...только бы на том устоять, удержаться...


Ах, да, принесли вопросные пункты. О чем теперь спрашивают?.. Долетает голос Давыдова: Что, они до сих пор не знают, как меня зовут? В ответ летит смех, а я читаю, читаю листы и думаю – вот теперь все, теперь уже скоро.

Как ваше имя и отчество, и сколько от роду лет...

Какого вы вероисповедания...

Где воспитывались вы...

С какого времени и откуда заимствовали вы свободный образ мыслей...

Писать – и будто прощаться. Кому эти ответы? Для чего нужны? Господам судьям... или как их вернее назвать? – составителям приговора, кто бы они ни были, но верно, помимо показаний, им нужны еще и портреты. Да разве переменится что теперь от этих портретов... Все, что еще могло хоть как-то изменить, повлиять – позади, пройдено. Равно как и предметы, в которых старались

усовершенствоваться, и публичные лекции, и книги, сочинения и рукописи... Беседуем по поводу этих листов с князем – он на мою мысль, что это, вероятно, ответы не Комитету, но для судей уже, как будто бы обрадовался – что теперь скоро, что бы там ни было, а я некстати – просто кольнуло вдруг ох нет, не сейчас, только бы не сейчас еще – отвечаю ему, что хотел бы на небо посмотреть. Он отвечает, что, верно, даже если и расстрел – так под небом ведь, успеем. Но я о другом, я о том, чтобы насмотреться, оно же снится мне, небо, да только...


Зачем-то пытаюсь утаить один из не использованных мной листов, писал ведь, старательно умещая ответы – было бы что писать – всего на одном, да только не выходит, неуверенно лгу, что, мол, один лист для ответов и был. Возвращается караульный, требует и второй обратно. Зря я, не надо было и пытаться, тем более, что еще же лежит неисписанная бумага, да и писать кому?.. Вокруг не смолкает гул голосов – то шепот, то смех, то поют что-то... Теперь после начальственного визита передавать записки не то чтобы невозможно стало, но многие не решаются, а кому как мне – нечего, а голос услышать хочется, пусть незнакомого соседа, но все же не чужого... да и просто, человеческий голос. Этот шум похож на рой комарья или мух, вьющийся вокруг тебя, как вокруг огонька, да только с мухами неудачно сравнивать – не противно, хоть они и так же надоедливы, просто тревожит все время, или еще вот кажется, будто бы вокруг тебя стоит туман, так что руку вытянешь – и ладонь уже не видно, так что и стен нет, и ничего этого нет, только голоса то здесь, то там, и все то встревоженные, то бойкие, то радостные... живые. Вот же, и сам не решаешься себе сказать – пора, не решаешься принять то, что ведь скоро уже, совсем скоро – правдой станет, не можешь сказать себе не будь!, потому что нельзя, невыносимо это, страшно, но и к людям – не получается, будто какая-то преграда уже стоит между, будто бы ты уже – отделен. Кажется, стоит кто-то рядом и смотрит на тебя, внимательно и спокойно, выжидающе, будто зовет – но взглядом, не голосом, и только тебя, других не видя, и другие взгляда этого не видят – пока, поскольку не время еще. И потому не отвернуться, не вернуться к тем, кто еще не, кто не знает этого взгляда, серого, как облака, что за окном были, да только теперь там темно уже вовсе...


И тут раздается голос, называет пять фамилий, и мою в их числе, что же... Теперь – пора, и эта мысль почему-то даже радует, значит, теперь можно не изводить себя ожиданием, только идти вперед – и это совсем легко. Только вот перед выходом записки – расправить и на стол положить 10, пусть недописанные, смятые, но пусть их – потом – быть может, передадут. Эти слова ведь могут еще иметь значение, а вот мой страх и сомнения мои – больше нет.


Шаг вперед один всего, и вот уже в коридоре – он пустой совсем, вижу только чуть в отдалении Петра Борисова – и рядом с ним, в руку вцепившись, кто? его брат, наверное? Что он здесь?.. Не успеваю додумать, не до сомнений, просто подойти – идти вперед так легко ведь – поприветствовать, руку пожать, парой фраз обменяться, без сожалений или грусти какой, просто как старые знакомцы, просто с благодарностью за все, за общую судьбу эту. И только – меня уводят обратно, перепутали, верно что-то?.. Хлопают двери, я уже у своей камеры, вот только замираю на пороге – а у других дверей, которые к лестнице ведут, вижу Мишеля и Павла. Кинуться бы к ним... но ведь их фамилии тоже тогда, вначале прозвучали, и, наверное, мы ведь увидимся еще? Не успеваю, толкают внутрь, да дверь захлопывается. Князь сосед слышит голос Павла, пытается в щель в двери разглядеть что-то, сказать, выкрикнуть, пока случай позволил, караульные бегают кругом, пытаются хоть какой-то порядок навести, кругом тоже голоса, гул, а над всей этой суматохой только и слышу голос Павла: Живи, Сашка! Да, верно, так, живи, пожалуйста, только живите!..


Порядок не сразу, но все же восстановлен, Павла и Мишеля увели куда-то, теперь выкликают других, уходит и князь, мы успеваем проститься, не обещая и не ожидая встречи. Многих, многих выводят сразу, я же остаюсь. И мне остается только стоять, приникнув к щели в двери и смотреть, как они проходят: вон Юшневский – будто бы куда-то спешит, следом за ним – Никита – рассеянно оглядывается по сторонам, и другие, множество незнакомых или просто не узнаваемых сейчас. Все вновь наполняется каким-то шумом, гулом, приветствиями, радостью встречи, тревогой сомнений, и вот – волна схлынула. Они ушли все – и вдруг все смолкло. И настала – наконец – тишина. Тянутся минуты, тягучие, длинные, одинокие – они все проходят, они ушли, ты теперь один... Это даже не пугает, а скорее завораживает, кажется, будто бы время теперь остановилось, ты так и будешь стоять, не решаясь шагнуть вперед, замерев навсегда – между. Уже простившись, уже зная, уже готовый, но все еще не способный сделать шаг вперед… То что раньше казалось только, теперь и вправду так. Тишина длится – сколько? не сосчитать, не надо, просто один бесконечно длинный миг. ...Сверху доносятся голоса, негромкие, но вполне узнаваемые. Слева – Мишель, справа – Павел, я ровно между ними, мне надо крикнуть, пусть не получится говорить – слишком далеко, но просто дать знать, я здесь – я еще здесь – я рядом...

Я вас слышу, слышите ли вы меня?!

Тишина.

Два голоса единовременно отзываются на моем этаже одним вопросом: кто здесь остался?

Сергей Муравьев.

Каховский.

Рылеев.

Они, верно, знакомы между собой и успевают обменяться парой фраз – я их не слышу уже, я слушаю голоса тех, до кого необходимо... невозможно докричаться. Слышу – дальний грохот. Это время наконец-то покатилось дальше… Откуда-то доносится, кажется, знакомый голос – Serge! – кто он? кого зовет? Так далеко, что не дотянуться, да и не важно уже. Нас выводят – и мы втроем видим друг друга. Мои соседи приветствуют друг друга – да, верно, знакомы. Пойдемте, господа, – зову я их, и сам иду вперед... и замираю на пороге, когда вижу перед собой Мишеля и Павла.

Господи, так значит...

Значит, то, что считал своим только, оно на всех – и на них тоже?.. Но, Господи, как же так быть может?

Что бы ни было, – не изменить, не исправить теперь, но можно успеть еще – подойти, обнять, и просить прощения, одним словом только, одним жестом, но всем сердцем, всем, что остается еще и останется нерастраченным, – и так же простить, нет, больше даже, забыть, стереть все бывшие обиды, потому что для них в оставшемся времени места больше нет. И величайшим усилием – расцепиться, и то из-за того, что краем глаза увидел караульных и наших случайных, незнакомых попутчиков, и пройти вперед один за другим – прямо и твердо, чтобы найти подтверждение тому, что уже так давно знал и если и думал о возможности избежать – то не о своей ведь, да только не вышло...


Вот мы в какой-то зале, парадной, ярко освещенной, в присутствии всего Высочайше учрежденного комитета, да и не только, но зала отчего-то кажется какой-то отчаянно неустроенной, не жилой, да и чего хотел-то?.. Меж нами и столом, за которым все это блестящее общество сидит, стоит какой-то офицерик, рука на эфесе, вот-вот кинется, чуть только опасность почует, смешно он о нас судит все же. Господин Ивановский начинает читать, и будто бы держаться ему чуть ли не тяжелее, чем нам, голос какой-то глухой, сдавленный:

Решением Верховного уголовного суда осужденные вне всяких разрядов государственные преступники: полковник Пестель, Павел Иванович – подпоручик Рылеев, Кондратий Федорович – подполковник Муравьев-Апостол, Сергей Иванович...

Мишель, кажется, начинает понимать, потому что вдруг приникает ко мне и начинает говорить что-то, о том, что не правда это, и, верно, они ошиблись... Нет, милый, к сожалению, это действительно так, хотя правда – не в этом... Я пытаюсь что-то сказать ему, успокоить, помочь устоять, когда мы услышим все до конца...

...Подпоручик Бестужев-Рюмин, Михайло Павлович, поручик Каховский, Петр Григорьевич...

Что, здесь кроме Павла никого старше меня и нет?.. Это вы их испугались, Господа, настолько, чтобы теперь – казнить?.. Не крепко, значит, в себя верите, если таких врагов так грозно побеждаете… ...приговариваются к смертной казни четвертованием...

Мишель начинает что-то кричать, а Павел – он стоит левее и чуть впереди от меня – вдруг начинает падать назад, и значит, я не падаю, мне – подхватить, удержать, а кроме того – я еще и не успеваю понять, что это за бред, дурацкая выдумка какая-то и только.

...Но по Высочайшей милости...

Не верить! Господи, только бы не поверить!

...сих преступников за их тяжкие злодеяния – повесить. Приговор привести в исполнение в двадцать четыре часа.

Вот так. Все верно.


Звучит далеким раскатом барабанный бой – торжественный и безликий, грохочет отодвигающаяся лавка, шум шагов – и точно, кроме священника и офицера с нами более никто оставаться не пожелал... не решился? И надо всем, наполняя собой пустую, холодную залу, звучат – голосом Мысловского – но неизмеримо больше любого человеческого голоса – слова молитвы. Последний раз?... – Нет, утверждая собой единственную истину: что бы ни было произведено в исполнение в двадцать четыре часа – это вовсе не окончание. Просто нужно сделать шаг, отчаянно страшный, несвоевременный, горький – ладно бы я, но другие? их-то жизнь, жизнь Мишеля, ему двадцати пяти нет, почему она должна оборваться? – нет, это просто здесь нам больше нет места, нас не будет здесь, наша дорога дальше. Просто необходимо дойти. Мишель выпрямляется навстречу этим словам, и теперь произносит – подержите меня, я устою – да, да, только и держать бы – до конца, и даже если он и сам устоял бы, я уже не могу его отпустить. Последним прощанием на лоб ложится елей, и теперь точно ясно, что дело не в приговоре судей и не в ненависти людей, не в наших ошибках и не в чьей-либо вине, а истинно только одно: вы не от мира сего, ибо Я взял вас из мира – Господи, да будет воля Твоя.

Тот самый офицер распахивает перед нами и приглашает: Пожалуйте. Вот так, перед государственными преступниками, приговоренными к смерти, верно, в последней все и дело, перед ней люди робеют, и даже этот, и былая его воинственность отступает. Мы в какой-то комнате, места мало, но вокруг и нет никого, но зато мы все вместе. Оставшееся время теперь в нашем распоряжении, много ли нам его теперь надо?.. Сколько бы ни осталось – отныне оно только для нас пятерых, и – как же его мало! Что успеешь теперь? Последний раз – по кругу, знакомы ли нет, но все же сказать – прости, не для себя уже, для них, чтобы никто не смог уйти не отрешившись от боли и горя, чтобы успеть дорасти до того, кто совсем скоро – уже не завтра, а почти что сейчас – пройдет по небу. Только бы удержаться, не оказаться легковесным, только бы пройти… Ведь нам обещано, и в том невозможно усомниться, что там – откроются двери и впустят нас. Как можем, разделяем каждый – и уверенность, и сомнения свои, и горечь, и радость – на всех, по кругу ходит невесть откуда взявшаяся – кто-то из караульных всучил? – фляжка, каждому по глотку – и только, и не хочется больше. Да только все это слова, а главное – рук не отпустить, а сколько успеешь – насмотреться, ведь сколько бы ты ни был уверен в вечном, а все же и этой, мирской, отсчитанной теперь жизни – жалко, неудержимо жалко каждого непрожитого дня, всего, что будет теперь не для нас, как же хочется, чтобы другие – не растратили, удержали то, чем могут еще владеть, Господи, подай им жизни, если уж нам – пора. Павел предлагает кинуть жребий, у него откуда-то спички, решаем, пусть кому выпадет короткая – тому первым идти, первому – проще, первому – других не видеть, все тянут – Рылеев, Каховский оба вытягивают длинные, я вслед за ними тоже, остаются Мишель и Павел, тянут разом – короткая Мишелю. Первому – страшно, отчаянно страшно же впереди всех, хуже чем на пушки, ведь точно же знаешь, а я – позади, как мне его отпустить?! Ни слова сказать не могу, только сердце сжимает резкой болью – а он смотрит на меня ясно, и будто бы все слезы разом высохли и говорит твердо: Я подожду. И этого мне не выдержать уже, и все вдруг проливается слезами, и не в страхе дело, но как же можно нам прощаться, пусть для встречи там, но здесь-то – навсегда, а он будто с той высоты уже – но еще по-прежнему рядом – только проводит мне по лицу, слезы вытирая, и просит – не плачь. А я – я попытаюсь, да, не бойся, мне не страшно совсем, просто мне этого слишком много... Все это проносится в какое-то мгновение, и вот Павел произносит – мне: Ступай следом, я прикрою. И я благодарен ему, но так ведь мне двоих – не удержать, не увести с собой, а это необходимо, ведь я дорогу знаю, точно знаю, но боюсь, что не смогу сделать то, что должен – здесь, довести, сначала по земле – до конца, и дальше, обязательно дальше, раз уж не смог оставить, уберечь. Но как двоих?.. Чтобы расстегнуть цепочку и снять крест, начинаю снимать мундир, кто-то спрашивает: уже пора? А, как бы там ни было, они нам уже не пригодятся. Все следом за мной тоже раздеваются, мундиры летят на пол, мы остаемся в рубашках только, да, верно так и надо, а я снимаю крест – и отдаю Павлу. Вот так, все, что у меня есть. А он взамен отдает мне свой – и это то, от чего не отказаться. Рылеев и Каховский тоже договорили меж собой – и значит, теперь пора.

Мишель первый, я за ним, Павел третьим, остальные – следом. Так и идем вниз, из крепости – первый раз с открытыми глазами.


...Не глухим коридором уйду я,

А млечным путем...


*

Тогда – в этот бесконечный последний день – еще успели выполнить мою просьбу о свидании с братом, и вот мы оба – сидим рядом, сжимая руки, оба не в состоянии, даже если бы и хотели того, сдержать слезы, то приникая друг другу на плечо, то отстраняясь, чтобы попытаться насмотреться. Он спрашивает, почему должен умереть я, а он остаться жить, я же, не имея ответа, только и могу уговаривать, упрашивать его – жить, не дожидаться срока, а жить, радуясь каждому дню, как огромному богатству, и я пытаюсь вложить в эти слова, в эту просьбу, всю ту жажду, которая осталась у меня, и мне более не нужна. Он обещает мне, что завтра я буду с Христом, и я соглашаюсь, и в ответ обещаю ему – потому что невыносимо – прощаться навсегда, да и неправильно вовсе, я это знаю твердо – что мы дождемся. Мы дождемся его там, все мы – я, мама, Ипполит – которого первый раз после его смерти называю по имени, потому что теперь уже можно. И вновь прошу его – ты только живи, пожалуйста, не за меня, но сам, просто – живи.


P.S.

После множества событий, здесь уже не описанных, газель доехала до Москвы, мы выгрузились у метро, собираемся расползаться в разные стороны, прощаемся, и тут звучит:

– Ну что, кажется, все было не зря?..

– Ох, Мишель... – только и могу выдохнуть я.

– Это не Мишель! – поправляет меня Птаха. – У Мишеля слова "кажется" – не бывает!


ПРИМЕЧАНИЯ

Нельзя просто так взять и обойтись без примечаний!

1"С приветом от С. М. А., который имел честь получить эти вопросные пункты первым".

Должно быть, наверное, les salutations вместо le salut.

Ну и не могу удержаться от комментария: что мне мешало прочитать эти вопросные пункты до конца, ну вот что? Там же черным по белому "В другом совещании происходившем после смотра войск в том же 1823 году у Василья Давыдова в деревне, он ли Пестель, или как говорят некоторые Сергей Муравьев, возобновил означенное предложение". Вилка, да. Которая до меня не дошла, пока не… Но об этом – позже.

2 На четвертый день индеец Зоркий Глаз заметил… в вопросах почему-то Пестель и Юшневский, вместо которого мной был прочитан Волконский, что, судя по всему, в виду и имелось.

Кто-то планировал внимательно читать вопросные пункты, да…

3 Не удержусь от комментария, что это был проклятый вопрос, звучавший в мой адрес раза три, кажется, сначала от Барятинского, потом вот здесь, потом от Юшневского и тех соседей, через которых наш разговор передавался (А. Поджио и А. Бестужев). Ни одного раза удачно и кратко рассказать не получилось. Все пересказы сводились к "Ну... глупо как-то вышло, извините".

4В письме отцу из Крепости от 21 января - приписка: "Еще одна просьба, мой дорогой папа: попросите о разрешении послать мне Евангелие, и если вашу просьбу удовлетворят, напишите вашей рукой на первом листке, что вы меня простили и даете мне ваше благословение. Эта книга будет мне свидетельством вашего прощения здесь и надеждой на прощение свыше, будет единственным утешением, и я с ней не разлучусь более." (перевод Раисы).

5Сначала кусок с исповедью был ошибочно переставлен, восстанавливаю хронологию.

6Целиком, а так же два других – и не только это – здесь. Просто квест – сосчитай все случаи, когда мог бы понять, но не понял.

7Свобода, свобода,

Что ты сделала, свобода

С теми, кто поверил тебе на слово?

Они никогда не видели тебя,

Они не увидят тебя больше,

Свобода, известная мечта людей..

Они мечтали лишь о тебе,

Они жили лишь для тебя,

Только о тебе они молили небо…

Песня Шарля Азнавура “Liberte”, подстрочник – мой.

8Песня Качмарского “O krok”, перевод – мой, как ни странно, я даже вспомнил, как именно я ошибся в тексте, здесь приведен именно тот вариант, который я спел.

9Мысль, пришедшая ко мне уже во время написания. Вот где-то здесь, по идее, и пишутся записки на Евангелии – "Одно только намерение составляет виновность..." и далее.

Вторая мысль звучит как "Пятиминутка оптимизма, кажется, закончилась".

10Единственный момент в тексте, который не вполне верен сознательно: мысль сделать так была, физически этого не было сделано, т.к. я подумал, что еще будет время после приговора. После приговора времени на это не было, поэтому действие "дописано" в тот момент, когда я о нем первый раз подумал. (Кажется, у меня что-то не то со способностью объяснять сейчас…)

Hosted by uCoz