Отчет П. Пестеля
...хватило б только сил
самому возвратить этот Дар.
(БГ. «Не было такой»)5>
Часть 1. Вопросы от 1 апреля, сон о Василькове, сосед и священник.
Спой мне, птица, сладко ли душе без тела?
(«Кони беспредела»)
...не люблю канонаду – самый звук очень бьет, даже если холостыми – а ведь так, это, верно, с крепостной стены палят. Или еще откуда-то, или... Или это та самая картечь, коей закончилось выступление в Петербурге - сделанное наобум, наудачу, без помощи и поддержки. И вот теперь... ладно, надо возвращаться. по пути до каморки можно успеть прихватить с полки книгу – такая вот библиотека, кому повезло, возьмет сам, остальным приходится наугад просить у караульного, чтобы что-нибудь принес. Успеваю взять знакомое, чтобы не выбирать, Евангелие. Так... для душевной поддержки, потому что она, к сожалению, уже и давно требуется.
а еще это Лейпциг, тот бой, что был страшнее Бородина. Как давно миновало – неужели все еще помнишь? помню и никуда не деться от этой памяти...
Вопросные пункты при мне принесли – или они уже ждали в камере? Не важно, хуже другое: половина вопросов про истребление Августейшей фамилии, прочие про республику, Петербург, вновь про истребление... «и все согласились», «подчинив своим доводам», «имели несчастье»... И все – согласились, и что на это вот отвечать? Тянет согласиться тоже, признать все и разом – но сейчас уже апрель, иллюзии тают, как снег по весне: от согласия не станет легче, от твоего (моего!) согласия не уменьшится степень вины тех, кто, конечно, только соглашался. Или это – тоже попытка выкрутиться, вечное лукавство перед собой же? Тошно от этого, а признать – я хочу жить, Господи! – почти стыдно. Но ведь хочу... подло это, а? Или надо ответить: «Да, я первый, главный, всех вынудил...» Чудовище такое. Но ведь тогда – когда? полно, было ли это время на самом деле? – все единомышленниками казались, все... Вынудил? Имели несчастье? – нет, ну теперь-то несчастье в полной мере, но тогда? Господи, Господи, да что же отвечать?
...поначалу казалось – чем больше, тем лучше, всех не арестуешь, Петропавловская крепость лопнет по швам. Не вышло, эта тактика себя не оправдала довольно быстро. Потом – опять то же, как новый извод прежнего плана – решение Коренной думы, все было решено когда еще, в двадцатом году, всем объявлено, и потому... И вот потому сейчас тебя все называют первым, единственным, главным – стараясь представить свое согласие либо незнанием, либо соглашением вынужденным. «Убеждаясь его доводами» – смешно... было бы. Итак, что отвечать?
В стену стук. И еще, и еще – это не случайность, явно. Тот, кто за стеной, проверяет, есть ли соседи? есть, к сожалению. Отзываюсь так, чтобы было понятно – слышу. Жаль, нельзя это самое «слышу» передать без слов посредством одного только стука! впрочем, слова тоже вполне слышны:
- Кто здесь? Кто здесь сидит?
Называюсь – званием и по фамилии.
- А вы?
- Вадковский, Федор. Вы помните меня, Павел Иванович?
Помню? А, да. Петербург, март, метет сырым снегом, все не то и не так – и Оболенский знакомит с молодыми людьми, которых принял ваш Барятинский. А еще до того – рассказ Сашки про первых встреченных гвардейцев, а после – письма, а тогда – будто глоток воздуха достался среди волглой петербуржской хмари. Помню, конечно, но…
- Господи, вы-то тут как?
Смешно – спросил, будто не апрель на дворе, а январь и то, как еще имеет какое-то значение. – Тоже по доносу?
- Хуже. Павел Иванович!.. Письмо… письмо я к вам писал. «Дорогой уважаемый друг»…
Не помню письма. Не получил?
- Перехватили?
- Нет… - Голос у Вадковского такой, каким, наверное, будет лет через тридцать – старый голос, севший. – Я сам… я виноват перед вами, Павел Иванович! Я написал…
Историю Вадковского до конца дослушать не дает караульный – переговариваться здесь тоже не положено. Впрочем, и так ясно: доверился он какой-то сволочи, передал с ним письмо… н-да, ко мне – а тот мерзавец, знать его не знаю, не будь дурак, передал письмо кому-то из полиции или еще куда-то. Словом, несчастный Теодор Вадковский невольно оказался еще одним информатором о нашем обществе.
- Когда… когда вас арестовали?
- …в начале декабря, потом привезли… куда-то, держали в цепях, с мешком на голове…
Слава Богу, здесь хотя бы этого не практикуют, от мешка на голове, пожалуй, с ума сойдешь.
- Павел Иванович! Я вас предал…
…потом это же я еще услышу. Потом, после. А уж сколько раз сам то же говорил!.. и еще повторю, и снова… Но только Теодор Вадковский ни при чем, никого он не предал, все – случай…
- Нет, Федор Федорович, нет, ничуть. На нас доносы с лета шли, вы… - но, кажется, не убедил.
…вот и он на моей совести. Потому что не – что? не отговорил тогда, в Петербурге? Будто мог! Потому что – что? Что, если его спросят, он точно так же скажет, что был вынужден согласиться, убедившись доводами? – мерзко так даже думать. Нет, не поэтому. Просто письмо он писал именно мне, а этого, похоже, довольно. Нет, если так размышлять, на вопросы Комитета я не отвечу никогда – или так отвечу, что… Стоп, хватит. Надо же и отвечать, верно? Теодор Вадковский за стенкой рассказывал о своей участи на примере мухи, что разбилась о стену – так и жизнь его, кажется, обернулась: то ли стеной, то ли мухой, налетевшей на неодолимое препятствие. Мне страшно за него, но посоветовать ему доктора позвать, во-первых, бестактно, а во-вторых, бессмысленно, доктор здешний разве что в госпиталь переведет, а Теодору не госпиталь нужен, а снотворный порошок, кровопускание и, пожалуй, священник. А, вот он, кажется, где-то неподалеку, может, и к соседу моему зайдет? Мне же пока стоит сосредоточиться на вопросах – ну, и ответах, конечно. Хотя что тут… н-да, что тут ответить?
…в Тульчине в 1821 году… разрушение существующего порядка… упразднение престола… И да, вот это еще: средства к достижению…предоставлены избранным председателям (вам и Юшневскому) с полной над членами властию. А главное – чуть раньше: Полковник Аврамов, князь Барятинский, ротмистр Ивашев, штаб-лекарь Вольф и другие. – вот это, конечно… Жаль Коренную думу, не получается ею прикрыться. Впрочем, по совещанию двадцатого года все почти отказались – но это не повод соглашаться сейчас с тем, что именно я всех согласил в двадцать первом! И, кажется, можно забыть рубежный двадцать второй – Комитет никакой разницы не видел в том, до или после запрета тайных обществ Тульчинской думой принято или возобновлено решение об упразднении Престола. И – да: Полковник Аврамов, князь Барятинский, ротмистр Ивашев, штаб-лекарь Вольф и другие, Господи, а можно ли мне не увидеть больше никаких имен этих самых «других»?
…штаб-лекарь Вольф… вы имея всегда Господствующею целью введение республиканского Правления… требовали от них решительного согласия… упразднение Царствующего дома… имели несчастие на то согласиться. И опять Полковник Аврамов, князь Барятинский, ротмистр Ивашев, заодно и Юшневский и оба Крюкова, и Басаргин, и сам Вольф, и… нет, сейчас никаких других. Ничего, еще появятся.
Ну, вот же: Сергей и Матвей Муравьевы, Князь Волконский, Давыдов… эти про двадцать второй год, «Русскую правду», решительный и революционный способ действия и республиканское правление – в противовес моей попытке доказать неопределенность планов преобразования наличием двух проектов. До чего же ты в этом раскладе глупо выглядишь, Поль! И подтвердили сие Бестужев-Рюмин, князь Барятинский, подполковник Поджио, Янтальцев, Лихарев, которых и на Контрактах-то не было, кроме Мишеля! Но – подтвердили. Почему, а? Ну, почему так… Впрочем, а как еще? В союз с Северянами все слабо верили, что бы я им ни говорил. Что же, вот и говорят – а мне что сказать?
…холодно. Зря мундир оставил снаружи, пожалел, не хотел трепать в камере. Надо будет забрать… когда-нибудь, все одно – вряд ли он мне после понадобится. Потому что:
…покушение на жизнь всех священных особ Августейшей Императорской фамилии… вы первые предложили на контрактах в 1823 году в Киеве… в деревне Каменке у Давыдова предложение сие было возобновлено… Действительность в особенности подтверждают Бестужев-Рюмин, Янтальцев и подполковник Поджио… вы предложили им посягнуть на истребление всех священных особ, но они не согласились… вы успели уговорить их… Подполковник Поджио… la garde perdue и поручить оную Лунину. Поручали ли вы к. Барятинскому… а так же и Бестужеву…
Нет, на это я сейчас отвечать не в состоянии. Пока более всего изводит, почему-то, упоминание Лунина, которого никто лет пять как в глаза не видал. Это, конечно, если отвлечься от перечня фамилий тех, кто показывает, подтверждает, определительно указывает…
…и, Господи, как же надо с этим согласиться!
…а нет сил. И… да, это долг, я должен ответить, я один… Апрель на дворе, дружок, на что ты собрался отвечать – один? И не выдержишь, и без толку. Но что же – написать?!
Стук двери прерывает панические размышления, более всего похожие, наверное, на мысли того из дуэлянтов, кто уже выстрелил в воздух и теперь ждет ответа от противника. Никогда не стрелялся, Бог миловал, но кажется – в этот момент труднее всего устоять в неподвижности и не дрогнуть, не побежать, не начать выпрашивать милости. Столько сил надо потратить, пулю, попавшую в грудь, наверное, примешь за облегчение. Но до пули пока рано еще, хотя вошедший – священник… Хм, православному-то священнику зачем я понадобился? Впрочем, на двери ведь не написано вероисповедание узника!
- …простите, а… вы точно ко мне? Я лютеранин, а не православный.
- А это все равно. Вы христианин?
Петр Николаевич Мысловский, так он назвался. И спрашивает он отнюдь не просто так, он ответа ждет и ответа всерьез.
- Да, конечно, - киваю, потому как никогда не стремился изменить учению Христа. Другое дело, что приложить к себе не мог толком – но, как ни странно, в крепости с этим приложением к себе стало легче. Будто наконец-то позабыл себя.
- Вы страдаете? – опять спросил Мысловский, и вот тут я растерялся совершенно. Страдаю? Но разве я не сам…? Но разве это как-то влияет на – страдание? Размышлять о загубленных жизнях, видеть, как от тебя отворачиваются те, кого считал единомышленниками, соратниками, друзьями – все, да, видеть это неужели не страдание? Сомневаться в своей правоте, в своих теориях и построениях, видеть число тех, кому не помогли, а куда как навредили твои теории – Боже, если это не страдание, то что оно? Осколок, выходящий из раны? Ну… может быть, так.
- Да, кажется… да, - и вдруг говорю: - Родители, - и сам себя обрываю. Уж лучше о друзьях: - И… я думаю, были ли мы правы, и…
Говорю много и сбивчиво поначалу – о тупике, о том, оправданы ли такие жертвы, коих полна крепость, про соседа своего тоже, еще о чем-то… А потом вдруг оказывается, что я уже не оправдываюсь даже, что отец Петр говорит со мной по сути о том же, о чем и я сам все годы думал и писал – о необходимости перемен, о невозможности рабства, о том, что власть держится на страхе, разом и страхе потерять ее, и страхе перед теми, над кем властвуют. Но в его словах был выход, отличный от того, к которому стремились мы, он говорил больше в том духе, в каком когда-то действовал или пытался действовать Союз Благоденствия. То есть, малыми делами, собственным примером, служением ближнему постепенно изменить самое жизнь… когда-нибудь. Потому что страх, да, слишком много в людях страха. На прощание отец Петр рассказывает мне притчу о драконе – о том, что сильные, желавшие славы или победы, не могли одолеть дракона, а одолел его только какой-то безвестный пастух, ничего не желавший для себя. И тогда открылось, что прошлые победители дракона, прельстившись его сокровищами, становились драконами сами. …да, это я тоже вполне понимаю – и для отвращения этой опасности собирался устанавливать Временное правление, которое столь многие почему-то видели вечной диктатурой нескольких человек. Оно же временное, в том-то и суть! И – да, сам я именно поэтому и не должен… Но, впрочем, речь не обо мне, да и не о Временном правлении, если честно!
- Вы, батюшка, удивительных мыслей человек! Право, живи вы в Тульчине, я бы вас в Общество принял, - смеюсь, хотя в самом деле, принял бы.
- Никак не могу, - он тоже посмеивается, - потому как уже состою в Обществе, - и касается рукой креста. – Да и Директор у меня такой, что не оставишь. Не потому, что грозен или ослушника покарает. А потому что без Него – все бессмысленно. Понимаете?
Да, я понимаю. Вот этого мне, к сожалению, не дано – ни веры такой, ни такой Поддержки. Или было дано, да я взять не сумел?
- А если вы родителям написать захотите…
Отец в Петербурге, это я знаю от пастора. Написать? Что я могу им написать?
- Они надеялись – я буду им опорой… нас четыре брата и сестра, я старший, отец говорил, что я когда-нибудь заменю его для младших, а я…
Более всего хочу – в тот миг совершенно искренне! – чтобы родители забыли меня как можно скорее. Но что же, вот об этом писать?
- А все же – подумайте. Я поспособствовать могу.
Обещаю подумать. Прощаюсь – отец Петр уходит, его служба еще не окончена. Обещает зайти еще, ему, кажется, со мной интересно, но сейчас – пора идти. И я опять остаюсь наедине с вопросами.
Mon Papa! Я знаю, что Вы сейчас в Петербурге. Умоляю Вас на коленях простить недостойного своего сына за то горе, которое я Вам причини. Целую руки Вам и драгоценной моей матушке.
И, Papa, умоляю, уезжайте, помочь мне вы ничем не можете. Лишь на Милость Верховного Существа мои упования. Знайте же, что теперь моя Вера в Спасителя Столь же Крепка, сколь была прежде вера в Создателя. Ему поручаю я Вас и молю, что бы Вы простили меня и совершенно забыли. P.
Papa, передайте мою искреннейшую просьбу о прощении моей Матушке, также и братьям, Софи, моей любимой сестренке, бабушке и всем, чьему горю я единственная причина.
Ваш недостойный любящий сын Paul.
Пытаюсь отвечать – сколь могу уверенно, если только на бумаге можно словам придать подобие уверенности – о том, что ничего нового в двадцать первом году в Тульчине не было решено, что Общество продолжили с прежней целью, еще Коренной думой принятой. То есть – в стремлении ввести в России Правление Республиканское, яко решение Коренной Думы. Способ же действий был Революционный, как прежде. Я первый поднял голос к тому и все со мной согласились сохранить Общество в прежнем значении. Наверное, этого мало, Комитету будет недостаточно. Не выказываете достаточной откровенности – или как они пишут? Словом, явно это не все. Надо… да. Про республику, про средства – умножение членов, особенно в войске, про речь Юшневского – тоже, на всякий случай, пусть в Комитете увидят, что Алексей Петрович с самого начала был член самый бездеятельный… Палку бы не перегнуть, это у меня запросто получится. Про Упразднение Престола уже была речь? – да, конечно. И в вопросе, и… и ответить же надо! …яко решение Коренной думы… было частью прежней цели… снова стали сильны Монархические предположения, то решение сие осталось единственно на словах. От слов же до намерений Далеко, до Действия же и вовсе.
…это вот – защитит? Это господа Комитет хотя бы к сведению примут?
Не могу писать, клонит в сон неудержимо. Пусть, лучше так, чем пытаться пройти по досочке между обязанностью защитить своих или хотя бы не подвести – и страстным желанием жить и самому защититься. Нет, я лучше посплю пока. Может, станет… нет, не легче – теплее?
…кажется, будто в этой комнате никто не живет – холодно, хотя печь топится, но еще не прогрела толком. Прохожу, понимаю, что явились мы прежде хозяев, зову Алексея Петровича к печке поближе – ему в его сюртуке еще холоднее, на мне хотя бы мундир суконный, а не Бог весть что. Юшневский явно нервничает, ему не по себе, не нравится вся наша затея… А что мы можем? Это Обязанность, Алексей Петрович, что поделать. Мне самому тошно – и не понятно, от чего больше трясет: от холода, или от предстоящей встречи? Но, как бы то ни было…
Сергей рад нас видеть – и явно не рад цели. Не могу вспомнить, кто ее объявляет, кажется, начал Юшневский, продолжил я, а закончил Сергей одной фразой:
- Тогда я отказываюсь подчиняться решению Директории.
Все, на этом можно уезжать.
Но вот это же – ну, невыносимо просто!
Потому что это – раскол, потому что мы никогда не ссорились прежде, потому что Сергей, от злости или азарта, или еще по какой причине может в самом деле начать выступление – здесь, а во что оно выльется? Я пытаюсь найти доводы – они ничуть не убеждают, его слова – все те же прожекты, мои кажутся мне заведомым пораженчеством, хотя прежде казались разумными… Юшневский несколько раз пытается донести до нас мысль, что не в силах, коими мы располагаем, дело, а в том, что не готов самый проект новых законов правления, новый, так сказать, Порядок еще не обговорен, Петербург в содействии откажет – и дальше что? Я понимаю, но Сергей отказывается понять, он уверен в своих силах и в том, что недовольство солдат доставит ему союзников. Я в этом ничуть не уверен, Мишель, который влетел где-то на середине одной из моих речей, запальчиво вскидывается:
- Но ведь у нас все готово! Павел Иванович, ведь вы же говорили… Мы пойдем на Киев! На Москву, на Петербург!
…я же говорил, да, я говорил, почему теперь я сам противоречу себе? Но – нет, я прав, нельзя начинать без Петербурга!
- Что у тебя есть, один твой батальон?
- Господа, мы не о том, - Юшневский пытается еще перевести разговор от подсчета сил к смыслу действий. Бедный Алексей Петрович, опоздали мы тут с голосами разума, более того…
- …пойдут все полки: Черниговский, Полтавский, Ахтырский! Так весь Третий корпус, а там и вся Первая Армия, и если ты…
Да, Серж, и если я не сумею тебя отговорить сейчас, я выступлю следом за тобой – хотя бы ради того, чтобы не вести Вятский полк против Черниговского.
И вот этим – я понимаю – все должно кончиться. Потому что я не пойдут против него, потому что я не оставлю его, особенно если он сорвется в предприятие, заведомо обреченное на провал при столь ничтожных силах. Потому что гибель революции на первом же шаге любую надежду на перемены убьет в зародыше.
И еще потому, что так – может быть! – будет шанс, а у одной только Васильевской управы, подними она всех своих полковых командиров, шансов не будет никаких. И еще…
- Если ты начнешь, ты вынудишь меня пойти за тобой, - говорю, принимая на себя эту Обязанность: - Ты вынудишь меня пойти за тобой.
…потому что иначе быть неизбежному расколу, а это – гибель.
- Прощайте, господа, счастливо оставаться. Идемте, Алексей Петрович, пора.
На пороге еще успеваю оглянуться – сцепиться взглядом и подтвердить: пойду. А может быть, еще и сам поведу – в зависимости от обстоятельств!
…такого хорошего сна давно не видел. Наверное, вот так и надо было сказать тогда? Не искать доводов, не требовать, не давить авторитетом Директора – сказать, что если он начнет, я не отстану? Ведь решил же так, пусть не в январе, но в декабре…
…когда уже было поздно.
Ладно, что там. Сон – прошел, вопросы остались. Ну, дальше что?
…а сон действительно помог. По крайней мере, ответить на вопрос об истреблении Августейшей фамилии, кажется, сумею без лишних жертв. Об Истреблении же всей Царской Фамилии не могло идти речи потому хотя бы, что члены Августейшей фамилии пребывают в Петербурге, мы же на Юге ни средств к оному не имели, ниже намерений. А дальше… ну, попробую быть убедительным. С Сержем во сне не получилось, может быть, наяву наедине с бумагой, повезет больше?
…ночь прошла, где-то за стенами, наверное, небо стало из черного серым. Ответы на 17 вопросов уместились на пяти полных листах – один пришлось еще и переписывать, потому что запутался, сказал лишнее. Ничего, Комитет выдал листы с запасом – десяток пронумерованных листов, еще остались четыре, если не потребуют – приберегу, если не получится – отдам. Все, хватит, не могу больше писать, что есть, что мог – то и рассказал. Подписываюсь внизу справа: Полковник Пестель, складываю листы, ложусь. Еще один день – прошел.
Часть 2: Каменка и проблемы выбора
...от идущего ко дну не убудет...
(«Не было такой»)
...утром листы забрали, оставшихся не спросили — прячу под край стола, на всякий случай. Собственно, случай предоставляю себе сам, если можно так сказать: пишу отцу записку. Это, честно сказать, ничуть не легче, чем вопросные пункты, с тою лишь разницей, что не про истребление Августейшей фамилии писать приходится — но от просьбы «забудьте меня» сердце тоже ноет. Впрочем, это не страшно, привык, врачу, что заглядывал с обходом, спрашивал, нет ли жалоб, мне и сказать-то нечего было. Удивительно бодрого вида этот врач, ему даже как-то неловко жаловаться. Отец Петр приходит до того, как меня потребовали в Комитет, но толком переговорить мы не успеваем — я только письмо отдал, надеясь, что уж священника не тронут, а папа... Но про родителей сейчас лучше не думать вовсе — не о них, слава Богу, будут в Комитете спрашивать.
Глаза завязывают, ведут вниз. Караульный подсказывает, что впереди, но от этого немногим легче, слепота — вещь, к которой привыкнуть невозможно. Нет, мне не страшно, я просто не понимаю, куда иду, что впереди, какие порожки, что... По голосам не могу понять, куда же привели, вроде бы — все знал, но путь вслепую словно затмевает память, остаюсь в полной растерянности и, когда снимают платок, не сразу осознаю, где я и чего от меня ждут... А, да. Подойти и отвечать на вопросы.
Собственно, я его видел мельком, но не ждал, что бывший соученик по Пажескому корпусу станет моим следователем. Он, кажется, этого тоже не ожидал, но подготовился лучше меня, по нему не видно даже и тени неловкости или узнавания — для господина Адлерберга я только один из подследственных, что и правильно, сбережет сон и ему и мне. Правда, сейчас не до сна — следователь задает вопросы, мне же требуется на них отвечать. Тот еще канат — разом дать понять, что ничего не скрываешь и при этом не наговорить лишнего. Но пока не приходится выбирать, и я как-то отвечаю. Да, надежду полагали на войско. Нет, определенного решено не было. Нет, не поручал никому. Да, мог и из моих слов, яко теории. Нет, и Барятинскому не поручал. Вопросы Адлерберг задает ровным голосом, как машина – никаких личных отношений, никакой игры на чувствах, ни стыда, ни гнева он у меня вызывать не собирается, ему не раскаяние даже нужно, а просто сведения. Беда, что сведения от меня все какие-то неподходящие – то не так, это иначе, вот этого не было, а было вот то. Такая уж тема, господа Комитет, что поневоле придется осторожничать. Мне страшно не нравится уже мелькавший в вопросах Барятинский и мое ему поручение – но подумать, откуда оно взялось, я не успел.
- …в двадцать третьем году в Каменке у Василия Давыдова оное предположение было возобновлено... Кем именно было возобновлено? …Князь Сергей Волконский показывает, что предложение об истреблении всей Августейшей фамилии сделал в Каменке подполковник Муравьев, так ли это?
…и что-то еще про Испанию. Странно, я… я как-то иначе прочел давешние вопросы? Вроде бы, там про меня шла речь, тут – подполковник Муравьев… И об Испании говорил, но я ни про себя, ни про него толком не помню, мы о Временном правлении спорили – было, а про Истребление?
- …не помню, возможно…
Адлербрег поднимает голову, смотрит в лицо:
- Он или вы?
Так.
…будто падаю. Он – или – я? Пол под ногами плывет. Он – или…
И что я сейчас скажу? При всем том, что на меня уже показано…
…или я?
- …кажется, все-таки Муравьев.
Адлерберг кивает и что-то отмечает на листе. Допрос окончен, мне завязывают глаза и уводят наверх.
Не получается выбрать свою смерть.
…каморка не то, что тесная – она как гроб с крышкой. Потолок скошен, встать в рост можно только у двери. Мухи у лампы – а иного света нет, окон нет, дверь в коридор заперта. Встать, сесть, лечь… потолок прямо перед лицом, руки почему-то сводит, будто скованы запястья. Встать… сесть – вот и все мне оставшиеся способы убежать от мыслей… Нет, это не мысли даже. Клочки, осколки. Я прав? Я солгал? – плевать бы, что солгал, не в первый раз, но тут – я подлец? Я должен был выбрать… А как? как выбрать свою гибель?
Евангелие, которое брал для душевной поддержки. Господи, подскажи! Открываю наугад, руки дрожат почему-то – нет, не от холода. …всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет, и дом, разделившийся сам в себе, падет – от Луки, там в начале кто-то из учеников просит Его: «Научи нас молиться, как Иоанн научил» - да, наверное, это ответ, но я боюсь его принять. Царство, разделившееся само в себе… Он – или – вы? Царство, разделившееся… Господи, что еще? дай прежде насытиться детям, ибо нехорошо взять хлеб у детей и бросить псам. Она же сказала Ему в ответ: так, Господи; но и псы под столом едят крохи у детей. Не понимаю… Царица южная восстанет на суд с людьми рода сего – нет, хватит с меня судов. Не могу… Ну, что?
Принесли вопросы – по допросу. Половину пропустил неумышленно, просто не перевернул листа. Вернули – и вот так то же показание Волконского. И – да! – ответил так же. Итак, смотри: свет, который в тебе, не есть ли тьма?
Опять вызывают в Комитет, караульный завязывает глаза. Свет, который в тебе… Да тьма, тьма непроглядная.
Лестница, лестница, несколько дверей, порожки, о которых заботливо предупреждает караульный. Привыкнуть нельзя, а запомнить, кажется, получилось. Последняя дверь, дальше надо вправо…
- Левее! – подталкивает, разворачивает, снимает с глаз повязку.
Так. А вот этого можно было ждать.
Серж Муравьев смотрит на меня, я разом вижу слишком много – и ничего: он плохо выглядит, он прекрасно держится, он знает, что я буду его обвинять. Я не знаю, смогу ли. Не в том дело, что должно выбрать свою смерть, мы не в Спарте, в конце концов. Просто… просто всякое царство, разделившееся само в себе… Просто он сейчас и есть – единственное мое Царство, пока Бог миловал меня от других таких же встреч.
- Ну, что же, господа…
Генерал-адъютант Левашов тоже пытается быть равнодушным. Получается плохо, он смотрит на нас, как зритель в ложе – или гурман перед накрытым столом. Мы оба – все равно, кто что покажет, вся наша очная ставка, взаимные обвинения или попытки выкрутиться – все ему словно какой-нибудь деликатес, или в лучшем случае балет. Никогда меня не тянуло в актеры, невыносимое же ремесло…
- …что именно вы, подполковник, возобновили речь об истреблении всей Августейшей фамилии, приводя в качестве довода Испанию…
Что нам та Испания? – но вцепились в нее оба, будто хоть так отсрочить необходимость выбрать себя или другого. Мне надо убедить – или услышать от него прямо: «Это говорил ты», впрочем, я уже не знаю, поверю ли? – но, кажется, что и не услышу. Серж, как я понимаю, пытается объяснить, что Испанию привел с каким-то другим смыслом. Чернышев повышает голос, требует, чтобы мы отвечали, Левашов обрывает коллегу и – зачем? – обращает мое внимание на то, как Серж плохо выглядит. Это я и сам вижу, дальше что? В крепости, кажется, никто здоровья не поправил. О, оказывается, дело не в крепости, и вот это дело Сергею вот сей же час при комитете надо мне разъяснить! Да, он прекрасно держится, даже не вспылил, развернулся ко мне:
- Что же, все просто. Да, мы начали на юге…
А шрам у него над бровью мне не померещился. Начали на юге? Вы – ты – начал? Этот Муравьев в таком духе, что хоть сейчас в поле! Если будут арестованы… как он обещал тогда Крюкову, так и сделал, точно, это после моего ареста, да, подполковник, вы всегда выполняли обещания… Успеваю поймать себя до того, как слова про обещанное прозвучат. Так, этого нельзя, тогда… мысли бегут, Серж довершает краткую повесть о восстании: - И, как видишь, я здесь!
Значит, еще и восстание. И подготовка…
- Зачем? Ведь на Юге ничего не было готово! – выпаливаю ему, не надеясь даже, что он поймет: это господам Комитету предназначено, пусть думают так. Что-то еще говорю, Левашов требует не финтить и подписывать протокол, мы, сколь я видел, оба остались при своих показаниях – а когда его уводили, мы успели сцепиться руками. Кажется, не заметил никто. Всякое царство… Господи!
- А вы останьтесь. Может присесть, - Левашов любезен, но сидеть мне не хочется. Кого я увижу сейчас?
Мишель выглядит растерянным, светлые волосы от повязки, наверное, встрепаны, лицо… будто только что спал – или плакал, Бог весть. Кажется, теперь он будет меня уличать? Раз я остался?
Ему Левашов сесть не предлагал, спросил:
- Кто первым в Каменке… - Пестель или Сергей Муравьев?
Бедный Мишель, ей-Богу, это ему едва по силам. Называет:
- Пестель, - и будто извиняется: - Павел Иванович, это не потому…
- Что вы на это скажете, полковник?
Ага, и что? я не понимаю, что сказать. Мишель никогда не противоречил Сергею, они не зря порой казались мне вовсе одним человеком – с одним мнением, суждением, прожектерством. Не всегда, конечно, другое дело, что заставить Мишеля выбрать – даже если это была бы правда! – выбрать Сергея невозможно, он любого назовет, даже и себя самого, но только… То есть – для тебя это еще не довод? Не Обязанность признаться, принять Ответственность? Так, Поль? Еще кого-нибудь подождем? Ну жди, жди, самого от себя же тошнит уже…
Чернышев срывается с места – кажется, собрался привести Давыдова. Да, это последний довод, если он хотя бы не помнит! – значит, начал я, а Сергей ни при чем. Генерал Левашов некоторое время наблюдает за нашими попытками то ли утешить друг друга, то ли попросить прощения… Это безумно нелепо: я хочу его утешить – и отказываюсь признавать его показания. Но следующее еще страннее: теперь уходит и Левашов. Он еще жаловался, что Следственному комитету некогда пообедать – наверное, есть ушел? А мы остались вдвоем. Вот тут уже правда плевать, слышат, нет ли. Спрашиваю:
- Мишель, кто?
- Вы, Павел Иванович… - и кажется, что готов сквозь землю провалиться. Опять говорит, что они с Сержем всегда ко мне хорошо относились…
- Я знаю, - я другого не знаю: хватит ли у меня сил, мужества, чести в конце концов, чтобы сделать сейчас тот последний шаг, признать себя первым – и не мучить больше ни Мишеля, ни Давыдова, Сергея не оставлять в неизвестности, хотя ему, пожалуй, и не скажут. Но…
От общего зала нас отгораживает ширма, – из-за которой вдруг раздается голос Адлерберга:
- Ваше превосходительство, что это значит? Господин Левашов! Почему вы устроили здесь этот… дом свиданий?!
Гвардии полковник Адлерберг не кричит, просто несколько повысил голос. Этого, как я гляжу, хватило для того, чтобы его превосходительство Левашов вернулся и завершил нашу с Мишелем очную ставку, дав подписать протокол. Спасибо им с Адлербрегом обоим – мы хотя бы улыбнуться смогли, в нашем положении это редкость. Впрочем, мы оба остались при своих показаниях, на последний шаг я не сумел решиться. Сумел потребовать очной ставки с Василием Давыдовым. Если и он, то…
То, Господи, помоги мне, поддержи, или…
Господи, помоги, пожалуйста.
...пока меня не было, в камере появилась новая книга — Жития святых мучеников. Очень познавательно, верно, в сравнении. Да, кожу не сдирают, без этого обойдемся. Книгу перетряхиваю судорожно, но ничего в ней нет, ни листка, ни строчки на полях. Ладно, значит — это просто так, а что караульный сказал, мол, передали вам, ну... Ну и передали. Может быть, тоже для душевной поддержки? О, да, мне она сейчас, как никогда требуется.
Итак, что у меня за выбор? Сергею, похоже, в самом деле и без того тяжко: восстание — это не просто теории о новом порядке вещей. Весит ли оно — Истребления Фамилии? Может быть... но — если это не я, в самом деле, если не я тогда начал, если — Господи! – хотя бы это обвинение я могу от себя отвести?
Оказывается, стою у стены, что, собрался голову рассадить? Не выйдет, дружок, живи пока.
Жития эти — хватаюсь за книгу, как за спасение. ...а читать не могу...
От вопросных пунктов еще остались два чистых листа и ручка — можно написать дополнительное показание, но какое? что все же я? Нет, не могу. Должен — и... И что ты писать будешь?
Мухи вокруг лампы изводят, зудят, падают на стол. Ну, что ты напишешь?
Жизнь в одну стянулась линию -
Как бы выдержать давление?
Как бы стать себе плотиною?
Чем бы разрешить сомнения?
Дай мне силы, Боже Праведный,
не сорваться на пути.
Дай мне выбор, Боже, правильный,
с чем на Суд к Тебе прийти.
Только сердце сокрушенное
Правит жизни моей линию -
Как исправить совершенное,
Не оговорить невинного?
Дай мне силы, Царь Израиля,
Хоть насколько устоять
Боже, дай мне выбор Правильный
Там, где страшно выбирать.
Как же страшно одиночество -
Совесть мухою изводится...
В Книге Книг одно Пророчество:
Кости мертвые оплотятся
И тогда, о Боже Праведный,
Дай мне встречу и ответ
Смог ли сделать Выбор Правильный,
Если Выбора и нет.
без помарок вообще, без черновика — сразу набело. Никогда стихов не писал, впрочем, это даже и не стихи — не совсем стихи. Просто отсрочка, вдох-выдох. Потом открыл Евангелие. ...кто положит душу свою за други своя...
Спасибо, Господи, я выбрал. Это ведь просто, потому что жизнь, в отличие от любимой Сергеевой математики, предполагает разный ответ в зависимости от перестановки слагаемых. Я пытался выбрать свою жизнь — и едва не выбрал (надеюсь, что успею отказаться!) Сергею смерть. Ну, или что нас ждет в итоге? Словом, худший приговор. А надо всего-то не выбрать его гибели, потому как — Восстание, да еще и с оружием в руках — это приговор, которого я просто не смею усугубить. Вот и все, вот так оно оказалось просто.
Спасибо.
А вот и еще одно стало — просто. Отец Петр принес письмо — от papa, нет, от тайного советника Пестеля. Очень оно... правильно: просил, чтобы забыли, так вот, забыли. «Отец твой» он зачеркнул, тайного советника поставил подписью. И — да, не надо отвечать, вообще не надо никакой неразрешенной переписки, «неблагодарность твоя нестерпима мне» - ну... вот и все, эту часть души можно отгородить, не оборачиваться туда, не пытаться... Ничего не надо, тайный советник Иван Пестель сделал для меня, как ни странно, именно то, что и требовалось: забыл и закрыл дверь. Теперь все несколько... проще. (краем сознания я все-таки пытаюсь думать, что папа вот так старался обезопасить и себя, и меня, был уверен, что письмо перехватят — но такое ведь и отдадут, а он между прочим все мне рассказал: с Воло 1 все в порядке, мама и Софи здоровы... Такой смешной самообман, в который не получается даже поверить...) При священнике, конечно, читать не стал, попросил его передать Сергею Евангелие — с двумя загнутыми уголками. Один — на Царстве, что не должно разделяться, второй — на послании Павла, тоже открывшемся в каком-то из моих метаний. Против слов «они заменили Истину Божию ложью» поставил две чернильные точки. Поймет? Впрочем, это уже не важно.
Mon fils,
довольно уже безрассудство твое нашу семью ввело в трудности, что бы тайными приписками его отягощать. Матушка твоя и сестры в большом расстройстве и смущении пребывают от того, что ты замыслить успел. Бунт поднять супротив законного Государя, угрожать смертью ему и всей августейшей фамилии. Все дала нам Россия, ничем не поскупилась! Или ты и брат твой не были обласканы? Не были по милости Государя приписаны гвардейских полков, чинов и званий не получали? Даже пес дворовый руку кормящую кусать не смеет. Неблагодарность твоя невыносима мне. Не меня о прощении моли, а тех, против которых страх такой замыслить посмел.
Пусть простят они тебя.
Отец твой Российской Империи отставной тайный советник И. Б. Пестель.
P. S. Мать и прочие целуют тебя.
Листок со стихами вложил в «Жития» - попробовать так передать? Кому, неужели Сергею? – вот уж... не надо, это мой выбор, я не могу на него перекладывать. Тогда Сашке, впрочем, перед ним — поэтом — неловко за свои стихи, лучше пусть прежде Алексей Петрович прочтет, опять, по старой памяти, слог поправит. А там...
А там уже дело не мое. И, да, если в ближайшее время очной ставки с бедным Василием Львовичем мне не устроят — вот тогда воспользуюсь прибереженными листами. Дополнительные показания в Комитете, сколь я помню, всегда брали к сведению.
…говорят – кто, интересно, караульные, что ли? – что эта барышня – дочь плац-майора Подушкина, но на родителя она ничуть не похожа, любит читать книги, половина здешней библиотеки собрана ее стараниями. А еще она, кажется, барышня чувствительная в том значении этого слова, что подразумевает не слезливость, но чувства развитые и облагороженные. По крайней мере одно из этих чувств – Сострадание – мадемуазель Подушкиной не чуждо, ведь не по Должности же она принесла в крепость свои сладости? Принесла и даже передала их узникам – кому лично, кому через караульного. Мне досталось сахарное печенье – и смешно, и трогательно разом, а еще так нездешнее живо, что я и сам поверил, что жив – пока принимал из теплой руки сдобный кружок и доедал последние сахарные крошки. Календаря у меня, разумеется, не было – и я не знаю, почему счел, что печенье это – подарок на Пасху. Наверное, промазал.
Ну, вот и все, я выбрал – теперь осталось выбор сей подтвердить делом. Требуют в Комитет, ведут вслепую и – да, слава Богу – за последним порожком ведут налево. Значит, господа следователи учли мое требование? И будет мне очная ставка с Давыдовым?
Видимо, да. Но прежде несколько слов от его превосходительства генерала Левашова – о тяготе службы, о том, что я мог бы послужить Отечеству с толком, если бы не… И – о том, что в сущности Сергею уже нельзя помочь, участь подполковника Муравьева им самим предрешена, нечего было выходить в поле с Полком! А вот вы, господин Пестель… Да, а вот я, наверное, могу выкрутиться, свалив все на Муравьева, которой и без того обречен. Интересно, Левашов рассчитывал, что я этим воспользуюсь? Вроде – приговором больше, Приговором меньше, не все ли равно? Но если Серж и без моих слов обречен – нет, Господи! – то я тем более не Вправе отягощать его Участь. Свою вину, была она или нет, я на него перевешивать не должен. И почему я раньше-то этого не понял?
Давыдова я едва узнал. Это… чудовищно было, он ведь болен, зачем я его вызывал?!.. совести нет, Поль, как есть – нет у тебя совести. Но я не знал, а Левашов видит – и все равно требует ответа, требует, чтобы Давыдов выбрал между мной и Муравьевым, зачем-то припоминает ему их ссору, говорит, что правда зависит от многих условий… Тут мы уже оба разом отвечаем, что правда ни от чего не зависит! – и назвать ее Василий Львович не в состоянии. Цену он видит ясно и… И почему же я-то опять медлю, до тех пор, пока Левашов, вместо в четвертый раз повторенного: «Так кто первым возобновил разговор об Истреблении фамилии – Пестель или Муравьев?» вдруг произносит:
- А может быть, это были вы? А, Василий Львович? Может быть, это вы – первый?
Смешно – я пытался ответить на предыдущий вопрос Левашова, но, похоже, не был им услышан. Все это издевательство надо было прекращать, Давыдов едва на ногах стоял уже. Но вот такой постановки вопроса: а не Давыдов ли сам? – я не ждал. Шатнулся вперед, чтобы его превосходительство точно расслышал:
- Первым был я! Первым в Каменке разговор об Истреблении Августейшей фамилии начал именно я. Более никто, и уж тем более не отставной полковник Давыдов.
Тот даже как-то оседает – на стену, что ли, пытается опереться. Я краем глаза вижу его, пытаюсь обернуться, улыбнуться хоть как-то – не знаю, что получилось. Подходим подписывать протокол – я едва справляюсь с пером, даже бумагу прорвал: «Не желая обвинить невиновного я отказываюсь от своих прежних показаний насчет подполковника Муравьева» - и подписался, сам бы, пожалуй, свою подпись не узнал. Давыдов тоже пишет – и уходит, сказав то ли «Прощай», то ли «Прости».
Левашов что-то пишет в протоколе, но я не понимаю, что, какую-то отметку. Судя по его лицу, я все-таки не проявил достаточной откровенности. И потому мне велят пока остаться – что, еще одна очная ставка? Да с кем же?
- Пригласите князя Сергея Волконского.
А, да. Ведь еще и он.
Входит – князь. Генерал-майор, но главное – князь, поистине. Против воли – нашел место! – я им любуюсь просто: так он держится, так свысока оглядывает сидящих перед ним судей, словно тоже судит их, взвешивает и находит легковесными. На меня он... да, на меня он иначе смотрит.
- Здравствуй, Павел.
- Здравствуй, Сергей Григорьевич.
Я только надеюсь: никто, кроме меня, так его не знает и не различит за ледяным сиянием его воли того, что вижу я. Он – словно стеклянный, как сосуд, полный огня – но хрупкий, стекло тончайшее, его нельзя согнуть, но разбить – легко! Только подойди – но в это сияние никто не сунется, ни Левашов, ни Чернышев даже. Не посмеют – и потому мне несколько спокойнее: князь устоит, а в чем… Да, в чем же?
…точно, ведь это его показания были первыми. Их он повторяет, прямой, как на параде. Голова чуть закинута, глаза ледяные, а голос предельно светский, ах, Сергей Григорьевич, нет, право, только ты так можешь!
- А вы, полковник, продолжаете утверждать…
- Да, продолжаю утверждать.
Чудо, что он устоял, не дрогнул даже. Прости, Сергей Григорьевич, ты пытался помочь, я знаю, но не надо, право. Не стоит моя участь ни чести твоей, ни Сергеевой жизни. Прости.
- Подписывайте, господа!
Князь пишет первым – остаюсь при своих показаниях, потом сбивается, перо, что ли, плохое? Я пишу, что остаюсь при показаниях, данных на очной ставке с Василием Давыдовым, уточнять сейчас я не в состоянии. Оборачиваюсь – он ждет, чтобы проститься. Протянул руку, потом обнял его даже, он попросил:
- Прости, Павел, - но мне нечего было прощать, самому в пору говорить то же:
- Прости ты, Сергей, я знаю, только это бесполезно было, я сам, прости…
И тут Левашов наконец-то открывает крапленые свои карты:
- Так. Вы утверждаете, полковник, что вы первым возобновили суждение об истреблении Августейшей фамилии в Каменке в двадцать третьем году. И все присутствовавшие с вами согласились?
А, черт! Какой же я дурак… думал, только себе приговор подпишу? Подпиши, Поль, приговоры и всем прочим! Господи, но как это-то у меня из головы вылетело?
- Не могу сказать… не помню…
- Полковник, вы не финтите! – негодует Левашов, которому, похоже, смертельно надоели заговорщики с такой слабой памятью. – Вот же, определительно показывают господа… - дальше перечень фамилий, почему-то мне даже Юшневский мерещится, Бестужев точно есть, кто еще? – Итак, вы начали разговор, и все присутствующие с вами согласились? Полковник, тут показывают…
- Не знаю! Наверное… те, кто показывают, те и согласились…
Изумительная формулировка. Не знаю, подписал ли ее Левашов к протоколу? Закорючку какую-то поставил – и велел караульному отвести меня наверх. Вот теперь, кажется, уже все кончено.
И слава Богу.
Часть 3 - Хэй, соколы, Черный ворон, сон о Петербурге, Поджио Александр Викторович
...Ах, вылетела пташка, да не долетела...
(«Кони беспредела»)
Смешно – мне в самом деле легче. Настолько, что хватает даже на то, чтобы прислушаться к долетающим из-за стены и двери голосам. Теодор Вадковский жалуется на то, что в камере его душно, ему, кажется, позволили открыть дверь, но там встал часовой – и голос соседа теперь звучит хоть и громче, но неразборчивее, видимо – дальше отодвинулся. Еще какие-то звуки слышны снизу или с лестницы, я пытаюсь разобрать, но ничего… А потом я слышу полузнакомый голос – ясный, совершенно сияющий голос заводит «Хэй, соколы» - и застываю у двери своей каморки, уже ни стен ее, ни косого потолка не видя. …горы, лес и долы – любимый мой Полуденный край, я не знаю, кто вернул его мне сейчас, но вот же небо сияет, как этот голос, и холмы вкруг Тульчина зелены, воздух сладкий и легкий – вина дайте! – пряный и пьяный, и даже пыль над дорогой кажется золотом… A як умру поховайте на зеленой Украине – которой я, пожалуй, и не увижу больше. Но вот так – увидел, Господи, кто бы ни был этот певец, сбереги его, пожалуйста, может, хоть он увидит вновь горы, лес и долы… Подпевать я зря пытался, вышло все в слезы – но тут-то мне не от кого прятаться.
А через какое-то время снизу опять раздались голоса – но уже совершенно иные. Кажется, его превосходительство генерал Чернышев отправился инспектировать крепость самолично – в поисках какой-то новой крамолы, судя по грозным рыкам. Кто-то еще кричит, Чернышев ревет: «Я вас всех в Сибири раньше этих сгною!» - про солдат, получается. Так, а с обыском он ведь после наверх явится, сюда. А у меня письмо, лишние листы, перо! Стучу в дверь, караульный – фамилия у него Гриб, имени не помню – открывает, косясь в сторону лестницы. Тоже слышит, разумеется. Сую ему в руки все, что положено было отбирать после письменных ответов:
- Держи, а то он с тебя голову снимет.
Гриб – человек понятливый, бумаги взял, дверь запер. Ладно, все, что хотел, я написал уже (один лист все же завалился под край стола – и пригодился после). Письмо отца прячу за отворот сапога, туда же и спички – вдруг еще сочтут, что я поджог устрою? А всего-то не люблю просить, когда курить водят. «Жития святых» мне какое-то время назад караульный Гриб вернул обратно, сказал, что не знает, что там за закладка выпала? – ну, выпала, мне не досталась, а книгу… Беру книгу, надеваю очки и погружаюсь в чтение. Придет Чернышев, нет ли – хоть почитаю.
Сам в камеру не зашел, глянул через дверь, у меня покрутился какой-то унтер, но ничего предосудительного не нашел, да и вообще на нашем этаже все обошлось тихо. Чернышев еще порычал, погрозил – будто кот, упустивший добычу. Ну, или не кот, а такой вот… Черный ворон.
Черный ворон, что ж ты вьешься
Над моею головой?
Ты добычи не дождешься,
Черный ворон, я не твой!
Не думал, что у меня получится так громко и так насмешливо – петь. То голоса нет, а то пожалуйста, даже соседям слышно! И – слышу, как мне подпевают: Теодор, потом еще кто-то, неужели Мишель? Дальше голоса не узнаю, но похоже, нас тут много – и всем нам пусть на миг, но легче и светлее от того, хотя бы, что
Ты добычи не дождешься!
Черный ворон, я не твой.
А вот продолжить я не могу. Пытаюсь – и… нет. Да и не надо – дальше, что там? «…ей скажи, моей любезной: я женился на другой. Калена стрела венчала да средь битвы роковой. Вижу, смерть моя приходит... Черный ворон, я не твой» - нет, зачем? это ведь никого не утешит.
- Павел Иванович! – Теодор Вадковский, тоже подпевавший «Ворону», стучит в стену: - Павел Иванович, сосед мой, Мишель Бестужев…
- Да, что он?!
С Мишелем тоже… пришлось выбирать, и вот тут я, признаюсь, выбрал себя. Потому что, право, обвинение было совсем уж абсурдным: будто письмо к Полякам об истреблении Цесаревича он, Мишель, написал по моему Приказу. Взять на себя эту Вину мне не хватило… самоотречения, пожалуй: чего я точно не делал, так это подобного Приказа никому не давал. Зачем Мишель вообще признал это письмо, которое два с лишним года назад по решению Директории уничтожили? – не понял тогда, а теперь и спрашивать не стану: мало ли, что и почему кто признает? Но от Приказания отрицался, правда, рассказал, как дружно все мы не доверяли Полякам. Вот, может быть, из-за этих – да, и моих тоже – рассуждений Бестужев и решил столь крайними Мерами привязать Поляков к соблюдению Договора с нами. Про уничтожение письма тоже сказал, но совесть меня все равно ела: ужели сложно было признать? (Хорошо, кстати, что не признал – но это мне потом ясно стало, позже уже. До чего плохо у меня всегда получалось помнить, что не я один обвиняюсь, есть и другие…).
Но сказать все это я не успеваю, да и не нужны Мишелю мои извинения – Вадковский о другом просил:
- Не могли бы вы, Павел Иванович, его как-нибудь… утешить, ободрить? Тяжело ему, он совсем духом упал, а я ему человек чужой, меня он не слышит, а вы – знакомый. Попробуете? А я передам.
Я пытаюсь сам до Мишеля докричаться, говорю, что надо верить, что Господь не оставит. Как по подсказке – кричу почти, чтобы он не отчаивался и помнил, что мы (кто? мы с ним, они с Сергеем, все мы – узники Петропавловской крепости?) мы – христовы, что на суд земной не надо надеяться, но на Суд Божий уповать. И, да, пусть только Мишель не отчаивается. Что-то из этого Вадковский передал по-своему, но близко, не знаю, стало ли Мишелю хоть немного легче?
А мне – чуть ли не сразу же – передали книгу… Передал – Сашка, князь Барятинский – вот так и передал, сам – будто руку протянул. То, что он здесь, конечно, то еще утешение, но зато живой, верно, здоровый и уж точно – в здравом уме. Потому что передал он мне Евангелие – другое, не то, что я отдал с отцом Петром для Сергея. Но и Сашка передал не просто так: тоже сделал закладку. От Иоанна, та глава, где Он прощается с учениками на Тайной Вечере. Открываю разворот. Сашка, что ты хочешь, чтобы я прочел?
Выхватываю взглядом строки – знакомые, но сейчас вижу их словно впервые:
- В доме Отца Моего обителей много. А если бы не так, Я сказал бы вам: Я иду приготовить место вам. /…/ Мир оставляю вам, мир Мой даю вам; не так, как мир дает, Я даю вам. Да не смущается сердце ваше и да не устрашается. /…/ Как возлюбил Меня Отец, и Я возлюбил вас; пребудьте в любви Моей. Если заповеди Мои соблюдете, пребудете в любви Моей, как и Я соблюл заповеди Отца Моего и пребываю в Его любви. Сие сказал Я вам, да радость Моя в вас пребудет и радость ваша будет совершенна. Сия есть заповедь Моя, да любите друг друга, как Я возлюбил вас. Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих.
Кажется, это нужно не только мне – но всем. Кажется, это нужно прочесть вслух. А, да. Ведь я уже и читаю…
- Сие заповедаю вам, да любите друг друга. Если мир вас ненавидит, знайте, что Меня прежде вас возненавидел. Если бы вы были от мира, то мир любил бы свое; а как вы не от мира, но Я избрал вас от мира, потому ненавидит вас мир.
- Сам с собой разговаривает, верно, тронулся? – говорит за дверью кто-то из караульных. – Может, священника к нему позвать?
Но пока не зовут, и на том спасибо. Все же меня услышали – и, наверное, не только караульные?
И опять необъяснимо клонит в сон. Вроде, и не ночь на дворе…
…день ясный, но облачный – в окна видно белое небо. Оглядываюсь – я тут первый, хозяев еще нет – но успеваю только книжные полки увидеть, да стол – а вот, кажется, и хозяин пришел: молодой человек в коричневой паре, светловолосый и очень… романтичного, так сказать, вида, с гусиным пером в руках. Рылеев, поэт. Знакомимся, обмениваемся несколькими фразами – и тут он начинает говорить, как рад меня видеть, потому что для него мой приезд – верное подтверждение тому, что общества Севера и Юга могут и должны действовать сообща. Это и моя цель, и прекрасно, что с Рылеевым мы единомысленны. Говорим несколько о том, какие Образы правления ему и мне кажутся более подходящими России – счастье, что необходимость Перемен мне не приходится ему доказывать! Через короткое время приходит еще один человек, которому я разом и рад – и не слишком: Никита Муравьев в последнюю нашу встречу, первую здесь, больше спорил со мной, чем соглашался. Но все же – рад, я по нему, оказывается, соскучился и, право, почему бы нам и не разрешить все наши споры? Ведь это – да, конечно, очень важные все предметы, но ведь в главном-то мы остались прежними и мыслей своих не изменили? В разговор о грядущих переменах Нико вступает не сразу, но Рылеев словно смущается, отходит в угол. А мы – как в старые дни! – говорим о том, что так необходимо сделать, какие перемены… Да, перемены – и более всего в том, что мы с Нико более не единомышленники, каждое мое слово вызывает у него возражения, на которые я тоже с жаром отвечаю. Потому что прав – я, не Нико, каким бы умным и знающим он ни был. Он все же немного – обитатель Аркадии, он уверен, что знает жизнь – но знает ее все же несколько идеально, поверхностно, в теории. Да, народ не признает власти без Царя, испокон веку Русский человек ждет своего доброго Царя и ничего иного… Да, может быть, и ждет – но дождался ли хоть когда-то? Нет, это неверно, дело не в Царе или его отсутствии, дело в том, чтобы сделать самую жизнь народа такой, от которой не захочешь отказаться. Когда станет понятно, что Справедливые законы не одной только прихотью царя созданы, но есть сами по себе, когда мужик получит – по Справедливости – ту землю, на которой он работает, когда… Да, но сколько этой земли? Я твердо убежден, что Частная собственность – суть священный закон и ее никто не в праве… Да, но речь не о том, чтобы лишить дворянство собственности, речь идет о перераспределении земли от тех, кто не может или не умеет на ней работать, к тем, кто способен получить от земли доход… Да, но бесплатно не более того надела, который и теперь в личном распоряжении мужика… Нет, Нико, это не надел, а слезы, а на большой участок крестьянин не может заработать, будучи обложен то барщиной, то оброком, не может – не принадлежа самому себе! Ты обрекаешь дворян на нищету! – Нет, часть земли останется в их распоряжении. И, кстати, есть способ, что поможет избежать обнищания, надо только…
Бедный Рылеев, мы все никак не даем ему возможности перевести разговор с крестьянской реформы на что-то более близкое по времени и касающееся Деятельности Общества, а не грядущих Перемен. Но – спасибо ему – о насущном мы тоже говорим, о том, что и как нужно делать, чтобы приблизить самую возможность Перемены эти осуществить. Просвещение – вот, что нужно в первую очередь, мы можем создать идеальные законы, но их необходимо будет разъяснять, а как и кому? Нико уверен, что свою Конституцию он, дописав, распространит среди людей, даже и непричастных к Обществу. Мне это кажется неосторожным, я прошу все же прежде присмотреться, так сказать, к читателям. Кажется, Нико и сам это понимает. В ходе спора в комнате появляется еще один гость – молодой человек в сюртуке, который представляется нам Федором Вадковским. Наверное, не в форме ради конспирации, что же, это предусмотрительно, хотя и излишне, наверное? Впрочем, ему я рад – значит, те гвардейцы, которых принял в свой приезд Сашка Барятинский, оказались дельными людьми, от Общества не отошли – и вот даже готовы всячески содействовать, Вадковский предлагает типографию устроить, где без цензуры печатать наши и переводные работы. Это здорово, говорит Рылеев, но кто будет читать? Просвещение еще не достигло таких высот – и Бог весть, достигнет ли?
Когда пришел Оболенский – до или после Вадковского – я не помню, он больше слушал, но, кажется, был не на стороне Никиты с его «огородиком» и добрым Царем для народа. Умный, цепкий, очень молодой и очень, очень горячий к нашему общему делу – такой человек Северному обществу нужен, как воздух, здесь все слишком разобщены, хотя ведь в одном городе живут, собираться могут хоть каждый день – а вот договориться все никак не выходит. Но вот Оболенский и Вадковский, кажется, могут найти общий язык, Рылеев, кажется, готов вдохновлять всех, если ему кто-нибудь подсказал направление… Остается занятый своими проектами Никита – и Трубецкой, чьих мыслей и суждений я, можно сказать, и не услышал. Что же, не так все и плохо? Есть те, кто поддержит объединение Обществ, есть те, кто готов всячески содействовать – осталось выработать, все-таки, общий Проект правления, который поддержат все. И тогда, в самом деле, кажется, все будет готово. Общий проект – дело, конечно, долгое и сложное, но все же создать его мне представляется возможным.
На том и остаемся, решив заново встретиться в двадцать шестом году, окончательно выработать План Преобразований, а до того стараться всячески увеличивать число членов, особенно среди военных, соблюдая, однако, должную осторожность. И, да, типография. Пусть же будет, возможно, что у напечатанных в ней книг читатели все же найдутся.
- Итак, будем, господа, по возможности, держать связь и работать сообща. И до встречи в двадцать шестом году!
…а ведь и в самом деле – встретились.
Теодор Вадковский окликает:
- Как вы, Павел Иванович?
- Задремал, - отвечаю, потому что он, может быть, звал меня, да я не слышал?
- А я вот тоже спал, - задумчиво говорит, словно не мне. Забавно – мы могли друг другу присниться? Хочу спросить, что снилось ему, но Теодор продолжает тем же тоном: - Во сне ведь все можно исправить, никто не ссорится, все можно исправить…
Я что-то неопределенное отвечаю, мне ведь тоже снилось отнюдь не то, что произошло в Петербурге в двадцать четвертом! И с трудом удерживаю себя, чтобы не сказать: можно исправить, но потом придется просыпаться. Впрочем, Теодор Вадковский и без меня это понимает, зачем же еще добавлять?
У него, кажется, цинга – я слышал, как врач его расспрашивал, сетовал еще, мол, чем же вас тут лечить? – луковицу принес, хотя Теодору не меньше луковицы помогли бы солнечный свет и свежий воздух. Каморка у него такая же, как моя – ящик без окон, какой тут прок-то от одной луковицы? Впрочем, врач хотя бы что-то сделать попытался, может быть, мне его тоже есть смысл позвать? Сердце ноет сильнее обычного, уже больно просто – и никак не проходит. Ну, не выдержал, постучал караульному, попросил привести врача… А через несколько минут уже другой караульный потребовал меня на допрос в Комитет. Не дождался я врача, зато, когда вышел и пока поправлял мундир и ждал, чтобы мне глаза завязали – увидел князя Сергея, успел увидеть. Его, верно, привели откуда-то, он у двери своей каморки стоял, оглянулся – и мы сцепились взглядами. Я после понял, как он смотрел: так же, как и я, с одним желанием только – насмотреться на прощанье. Ну… или перед очень долгой разлукой. Пока смотрели, еще подумал, что могу успеть кинуться к нему – точно успею, хоть руку пожать, хоть обнять – но не шевельнулся. Насмотреться – да, вот так. Напоследок, взглядами словно прощения просили друг у друга, словно – прощались? Нет, не прощались – смотрели. …меньше минуты, наверное: мне завязали глаза и развернули к лестнице.
Караульные меня водили разные, кто просто говорил, что впереди, кто придерживал, кто еще поговорить пытался, но меня под повязкой охватывала странная немота, будто мне и рот завязали тоже. Тот, кто вел меня вниз, подсказывал дорогу и несколько раз направил – там, где начиналась еще одна лестница и все время путалась под руками какая-то занавеска. Он из неразговорчивых – Юрий, кажется, причем это фамилия. Смешно, думал о чем-то обрывками, но даже представить не пытался, для чего ведут в Комитет. От входа – вправо.
…не то, чтобы я об этом забыл… Хотя – да, и забыл тоже. И теперь вопросы, которые зачитывает мне господин Адлерберг, вызывают у меня оторопь.
- …отставной подполковник Поджио… - он, оказывается, в сентябре двадцать четвертого года еще слышал от меня о Плане истребления всей Августейшей фамилии, причем это я обсуждал прямо с оным Поджио, заставив его со всеми ужаснейшими Предложениям соглашаться. И самое главное: – …исчисляли при нем Жертв из императорской Фамилии, и число этих жертв составило тринадцать!
Я, признаться, столько народу и не вспомню сейчас, не понимаю даже, о ком речь? Но это не все, из разговора с подполковником Поджио определительно ясно, что у меня уже все посчитано было и даже найден человек, способный сие исполнить.
- …и поручил князю Барятинскому набрать двенадцать человек решительнейших для сего. И тот, по вашим словам, уже нескольких имеет. Далее…
…ага, вот она la garde perdu, про которую меня уже спрашивали. И вот оно, многократно упомянутое поручение Барятинскому. Но остальное для меня новости – что тринадцать Жертв Императорской фамилии, что распределение мест в Министерствах среди членов Общества, одно еще совпало – что я сам никакого Поста занимать не хочу, но не в одной только нерусской фамилии моей дело, впрочем…
- Что вы на это скажете, полковник?
Зря он мне предложил сесть и зря я согласился – очень неудобно. Стоять легче, уж не знаю, почему. Крепче держусь, что ли?
- Что же на это можно сказать? – я старательно вспоминаю нашу встречу с Поджио, начало которой он почти верно передал, но после наполнил кровавыми Подробностями, коих не было, по крайней мере я их совершенно припомнить не могу. Ни про жертвы – тем более, таким числом! – ни про la garde perdu, который надо набрать из людей вне общества, дабы после отвратить от Общества укоризну – ни о чем подобном ни речи не шло, ни даже мыслей такого рода у меня не было никогда. Что верно – то, что я не стремлюсь стать правителем России, да, и потому, что сам немец, а более, потому что по свершении Революции собирался уйти в монастырь. Временное же Правление должны были составить известные в России и умнейшие Чиновники, среди которых, да, разумеется, могли быть и члены Общества, но не единственно они.
Пытаюсь перевести дух. Сердце болит и сильно, только вот обморока тут мне и не хватало. Лучше не обращать внимания – ну, болит, пусть. Не это важно, а то, что скажет Адлерберг.
- Вы готовы все это утвердить на очной ставке с подполковником Поджио?
…больно-то как… ладно, не важно… колонна тут есть, если на нее опереться…
- Да, готов.
- Приведите Поджио, - распоряжается на сей раз не Адлерберг, а сидящий рядом с ним генерал-адъютант Бенкендорф. Надо ждать, а тяжело – и я прошу у господ следователей, можно ли мне воды. Адлерберг протягивает стакан:
- Пожалуйста.
Это не вода, чай, но так даже и лучше. А вот садиться мне не стоит – я не слишком уверен, что сумею подняться. Лучше опять к колонне.
Сзади, за полотняной ширмой, опять начинается шум, собственно, в первый раз Адлерберг мне и предлагал сесть из-за этого: громко слишком, нам бы обоим перекрикивать пришлось. Но вот, вроде бы, стихло – и тут опять. Я не вслушиваюсь, допрос – это то, что я, к примеру, пожелал бы оставить без свидетелей. Но против воли слышу: генерал Чернышев снисходительно дает кому-то мудрый совет:
- Да вы признайтесь, какая вам разница? Иногда даже и лучше признаться в том, чего не совершил, чем упорствовать. Я бы на вашем месте так и сделал.
Кхм. До чего откровенно-то. Адлерберг тоже слышал господина следователя, глянул на меня близоруким взглядом, кивнул:
- Вот, видите, какой разумный совет! – то ли пошутил, то ли в самом деле так переменился? Впрочем, кажется, шутил. Впрочем, кажется, тут шутки и кончились.
Отставной подполковник Поджио держится так, словно ожидает от меня – почему? – удара или нападения. Ему-то я что сделал? Адлерберг ровным голосом зачитывает ему его показания, спрашивает, так ли все было…
Александр Викторович смотрит на меня яркими глазами лисицы:
- В сентябре двадцать четвертого года…
Он все подтверждает. Весь этот кровавый театральный бред – он подтверждает, сопровождая подробностями, о которых умолчал в показаниях.
- …спросил меня, понимаю ли я, что это дело ужаснейшее? Я сказал, что вполне, потому что в белых перчатках революции не сделать. Тогда господин Пестель руку свою сжал, чтобы вести счет по пальцам – и число жертв составило тринадцать…
…хорошая колонна у меня за спиной. Крепкая.
Господа следователи выразительно на меня смотрят. Нет, ну вот это уже через край просто. Показываю обе свои руки – пальцев у меня десять, никак не больше.
- Но… как?
Александр Викторович показывает, как – очень выразительные у него жесты, на мои не похожи ничуть. Хотя это, конечно же, ничего не доказывает.
- Да я стольких и назвать-то не могу! – в самом деле, о ком Поджио говорит, почему жертв – даже если счесть их жертвами по одному только перечислению – оказалось тринадцать?
- Господин Поджио? – окликает Адлерберг. Бенкендорф все это время, не поднимая головы, изучает какие-то бумаги. До нас ему дела нет никакого. – Вы можете припомнить?
- Могу, тем более, что я сам… - сбивается, Бенкендорф коротко взглядывает поверх очков – и снова опускает глаза. Адлерберг подхватывает:
- Вы сами что? Вы называли, а полковник считал? Или наоборот?
- Получается, что я… - он почему-то теряется, но тут же вновь обретает твердость. – Этими жертвами прежде всего названы были Великие князья, после…
- Все, я понял!
…почему я думал, что хуже всего – когда ты уличаешь знакомого или даже друга? Когда пытаешься отстоять свои показания, а то и жизнь свою – и не понимаешь, в конце концов, лжец ты или подлец? Да, это страшно – но так же страшна и чужая уверенность в том, чего ты сам никогда не совершал! Кажется, будто с ума сходишь и пол под ногами начинает с тошнотворной медлительностью поворачиваться, как палуба в качку. То есть, этот молодой человек, с которым, я помню, мы беседовали два вечера осенью двадцать четвертого года, уверился, что я тогда с ним – едва знакомым! – уже обсуждал чуть ли не поименный состав жертв из Августейшей фамилии, коих собирался истребить? И в их число включил не только Великих князей, но и всех сыновей всех дочерей Павла Первого? И Александра Николаевича для полного числа?
- Но, послушайте, да какой же смысл хотя бы, в том, чтобы убивать младенцев?
От растерянности, не иначе, я пытаюсь воззвать к здравому смыслу и логике, вместо того, чтобы просто отрицать самое это обвинение. Что же, Александр Викторович разъясняет мне смысл сей, на который будто бы я открыл ему глаза – и он, признавая мои доводы, совершенно согласился с тем, что:
- …иной раз и капли царской крови достаточно было, чтобы возвести на трон наследника. Да и не обязательно ждать совершеннолетия, чтобы тебя подняли на знамя, под которым вспыхнет новая Вандея, - не поручусь, что запомнил его слова в точности, но понял верно. Беда в том, что я ничего подобного не говорил. О том, что Великие князья могут привести с собой войска – да, говорил и не раз, о том, что именно они представляют для введения нового Порядка наибольшую опасность – тоже, но остальные-то здесь при чем?
- Нет же. Не в этом дело. Наследники сии – суть наследники престолов тех стран, в коих пребывают. То есть, конечно, престол Российский – вещь соблазнительная, но в таком случае будет не Вандея, не междуусобие, но просто вторжение противника, а с этим не трудно будет справиться. Да и…
…и еще что-то говорю. Понимая, что еще немного – и я на все соглашусь, лишь бы уйти и лечь, чтобы не шатался пол. Впрочем, можно опять лечь на колонну спиной – и выдержать еще немного.
- …кто сии лица? Полковник!
Ага, если не тринадцать человек, из которых больше половины еще пачкают пеленки, то кого же я – и Общество разом! – считали за вероятных жертв?
- Если речь и шла о… лицах, могущих создать препятствия, - я пытаюсь избежать слова «жертвы», еще вцепятся, сочтут, что признался. Впрочем, попытка моя заранее бессмысленна. А все же: - То за таковых мы считали Цесаревича Константина Павловича и ныне царствующего тогда Великого князя Николая Павловича, о Михаиле Павловиче, как о человеке, не столь известном в войске, мы, признаться, не думали…
Почему-то это высказывание следователей насмешило – ну, да, не думали, кто его вообще всерьез воспринимал? Но если сравнивать, то внуки Павла Первого еще более… не серьезные лица.
- И все-таки… - и опять тот же вопрос, так исчисляли ли как жертв? Ответить «нет» - значит добиться одного лишь: мне заново зададут тот же вопрос, да еще Поджио добавит от себя каких-нибудь подробностей и речей, в которых я себя ни за что не узнаю. И – да, Адлерберг все грозится зачитать мне полный список жертв – да зачем они мне, я-то их не считал! Но так ответить – да, все равно, что не ответить вовсе. А ведь показаний у отставного подполковника Поджио было куда более одного это несчастного списка. Что же, временно оставим сей пункт, перейдем к другому?
- Хорошо, тогда объясните, какое поручение вы дали князю Барятинскому?
- Никакого не давал, - вспоминаю, что писал, пытаюсь добавить про доставление известий из Тульчина в Линцы, но назвать его не успеваю, Адлерберг, будто не заметив, продолжает:
- Для чего вы поручали ему набрать двенадцать человек решительных, если не для цели истребления исчисленных жертв?
- Я никакого поручения Барятинскому не давал!
- Вам что, полковник, с Барятинским очную ставку устроить?
- Пожалуйста, устройте! – мне уже все равно, очной ставкой больше, очной меньше, но Сашке никакого поручения!.. Счастье, что тогда я не сообразил, что могла значить эта угроза очной ставки – не до нее было, мне бы другую отвести.
- Хорошо, пока продолжим, - продолжение, надо сказать, не многим лучше было: - Вы утверждаете, что для первого действия революции вы планировали воспользоваться заговором лиц вне общества. Так?
Киваю:
- Не столько планировал, ибо окончательного плана не было. Но рассчитывал – да, так.
- Это вы и называете теорией?
- Да, - не понимаю, куда он клонит – и не понимаю, сколько еще смогу простоять. Недолго, боюсь...
- Хорошо. Тогда для чего, если не для отвращения укоризны от Общества, вы намеревались воспользоваться отрядом лиц вне общества?
Это-то что за бред?!
- Послушайте, господин Адлерберг, я уже говорил и причину сию называл в прошлых своих ответах! Поскольку среди членов Общества я не видел никого, кто был бы способен на цареубийство, но при том слышал о людях, выражавших сильное негодование на блаженной памяти… на Его Величество Александра Павловича. Поэтому думал, что если есть один или двое вне Общества, то, верно, и другие найдутся, кто сможет совершить заговор. При чем здесь укоризна?
Поджио опять развивает тему – и добавляет, что всячески мою мысль одобрял и сам был готов послужить революции в том отряде, коим после Общество собиралось пожертвовать. Господи Боже, не сошел ли я с ума? Или Поджио сошел? Или он не со мной тогда разговаривал?
- Ни я, ни тем более Общество все никогда такого не предполагали!
- Значит, вы отрицаете, господин Пестель?
- Да, совершенно.
- Хорошо, - оборачивается к сидящему рядом чиновнику: - Господин Ивановский, отметьте это, - и снова к нам, к Поджио и ко мне: - Тогда следующий вопрос — о назначении в министерства членов общества. Так ли это происходило?
Пытаюсь объяснить, в чем разница между раздачей мест и возможным назначением кого-нибудь — но, право, после всех прочих пунктов этот кажется мне каким-то незначущим. Ну, назначал, или не назначал, в конце концов, это не la garde perdu и не младенцы царской крови. Кажется, и Поджио тоже устал доказывать, как восхищался моими решительными и далеко идущими планами. Последний вопрос — про Главу Правительства и немецкую фамилию – не вызывает у меня ничего, кроме неловкости от того, что опять приходиться говорить про уход в Монастырь. Сейчас эта, в высшей степени логичная и правильная мера кажется мне какой-то нелепостью: в какой монастырь я, собственно, собрался? У лютеран и монастырей-то нет... Поджио глядит на меня недоуменно — либо забыл мои слова, либо не узнает их. Ну и... ладно, пусть. Я больше ничего не могу доказывать и даже отбиваться от обвинений не могу тоже. К Поджио у Комитета вопросов больше нет, ему дают подписать протокол — и он уходит, я даже не замечаю, как. Потому что мой допрос еще не окончен.
- Итак, полковник, вы признаете, что называли членов Августейшей фамилии. С какой целью вы это делали?
Господи, это же никогда не кончится?
- Какое поручение вы дали князю Барятинскому?
- Послушайте! Никакого поручения я не давал ни Барятинскому, ниже Бестужеву, ни тем более Лунину, откуда вы его взяли?
- Членов Августейшей фамилии вы перечисляли как жертв?
- Стольких — нет! – Ну, в самом же деле, это ведь... эта грязь же на всех ляжет, даже если я признаюсь, что — да, я один хотел, собирался...
- Слушайте, полковник, мне вам что, всех поименно зачитать?! – Адлерберг разворачивает к себе лист с какими-то рисунками, накрывает его ладонью. – Ну, что? Вы признаете, или я зачитаю? А потом еще и Барятинского позову для очной ставки?
- Нет, это вы меня послушайте! – отшатываюсь от своей спасительной колонны и нависаю над Адлербергом. – Я уже говорил и повторяю, что единственные, кого еще можно назвать вероятными жертвами — суть Великие князья и собственно покойный Император, только четверо, - не удерживаюсь: - и вот на это число моей руки вполне хватит.
- Да какая вам разница, Пестель, четыре или тринадцать? – спрашивает, кажется, не Адлерберг, впрочем, может, и он — я как-то слышу и вижу уже несколько смутно. Мне-то разница есть:
- Никого, кроме них, Общество не считало лицами, способными препятствовать введению нового Порядка. И уж тем более никто не желал крови детей, это... Этого не было. И, - вскидываюсь, - никакого поручения Барятинскому я не давал.
Этакий «Карфаген» мой — не давал поручения. Что я буду делать, если сейчас приведут Сашку и он подтвердит: да, поручил найти двенадцать человек решительных? Не знаю... кажется, что сдамся, но на деле — нет, не знаю.
- Значит, вы все-таки отказываетесь? – Адлерберг смотрит устало и презрительно, верно, я ему надоел смертельно.
- Отказываюсь. Четверых мне вполне хватит! – для чего хватит, не уточняю, да и так ведь понятно.
- Хорошо. А места в министерствах раздавали?
На Министерства меня уже не хватает.
- Можно и так сказать. Да, я предполагал... да.
- Хорошо, подписывайте! – протягивает мне протокол: - Подписывайте же!
Показания Поджио в половину от того, что я каким-то образом наговорил. Пытаюсь прочесть — но быстро бросаю это занятие, все равно не разбираю слов. Кажется, ничего лишнего, но что точно? - не важно. Подписываю — и сам удивляюсь, что еще держусь на ногах. Караульный завязывает мне глаза и выводит. За дверью Комитета кто-то касается меня и произносит:
- С Богом! – а я даже ответить не могу. Поднимаюсь по лестнице, потом по следующей — и вдруг теряю ступени, не понимаю, куда идти. Почему-то стена, но ведь была же... где-то тут же были ступени? Караульному меня пришлось за плечи разворачивать, пока я не понял, где же эта лестница — справа оказалась, а я все пытался прямо пройти. Куда уж мне прямо... У двери моей каморки, снимая повязку, караульный Юрий тоже говорит мне:
- С Богом.
- Спасибо, - отзываюсь, едва сам себя слыша. Очень это нужное пожелание сейчас, очень... потому что один я, наверное, не выдержу, а с Богом — как-нибудь справлюсь.
Следствие, отчет, часть 4 - сон про Умань, последние вопросы, последние слова
…и пути Твои неисповедимы – и все ведут в одну сторону.
(БГ «Голубиное слово»)
Врач дал какую-то пилюлю «от сердца», но мне и без нее стало легче, верно, от того, что не надо было больше стоять. По очной ставке принесли новые вопросы, похоже, не все даже и после подписания протокола господ следователей удовлетворило. Опять то же все: отряд цареубийц, поручение Барятинскому, исчисление Жертв среди Августейшей фамилии… Заодно спросили, кто же те Лица, что питали сильное личное негодование против Блаженной памяти Александра – но я совершенно забыл их фамилии: один разжалованный из полковников, второй капитан или отставной… Ну, это ведь не улика даже, обойдется. Насколько же легче думать, когда сидишь и когда не болит сердце. Можно даже еще раз сказать про Великих князей – и забыть, как отрицал самую мысль об истреблении… смешно. Впрочем, повторить лишним не будет. Интересно, вот так мне поверят? Ведь нет же…
Караульный просит у меня «Жития…» – мол, капитан Никита Муравьев хотел почитать. Мы с ним… плохо мы с ним расстались, если бы я раньше узнал, может, написал бы хоть строчку, или сообразил, какую страницу загнуть – впрочем, тут содержание такое… не выберешь, чем поделиться. Прошу караульного передать господину Никите Муравьеву поклон от Павла Пестеля – больше ничего придумать не могу. Надеюсь, что Нико поймет: я не держу на него зла и его прошу о том же. И еще – что он мне дорог, как всегда и был, и еще… Впрочем, всего этого из одного поклона не вычислишь! Да и – надо ли?
…собственно… можно бы и подумать, чем обернутся для меня последние обвинения, но… это ведь понятно и так, да? Так чего мне гадать? для чего? Чтобы не начать подвывать от страха? – что ж, если поможет, а то ведь… Страшно, Господи, мне просто страшно умирать, до судороги страшно ждать неизбежной казни. Я жить хочу, Господи!.. усилием не воли даже, а всего тела давлю этот крик. Как Ты, Господи, судишь – так и будет, я ни о чем не прошу, ни о чем… Но как же…
…как же клонит в сон…
…с Юшневским сталкиваемся чуть ли не на пороге – он из Тульчина, я из Линцов, а приехали, похоже, опять прежде хозяина! Ну, и где он? – верно, занят или поехал другой дорогой кого-то встречать? Ладно, подождем, дом князя Сергея Григорьевича в Умани уютный до нельзя, теплый, светлый. Успеваем переброситься несколькими фразами – ну, как в Главном штабе? – Да все то же, но еще беспокойство кругом какое-то. Понятное дело, что беспокойство, иначе Алексей Петрович не явился бы. Следом за нами вскоре появляется князь – но не Волконский, а Барятинский, как они с Юшневским разминулись? Сашку я рад видеть безмерно, соскучился так, будто сто лет не встречались. Спрашиваю, что слышно – о, по его словам не просто слышно, но даже и видно, например, как Киселев смотрит глазами. Что тут такого? Или косоглазие одолело? Но, нет, дело не в том… В чем – не сразу узнал, потому что хозяин наконец-то явился. Тоже, верно, рад нас видеть – эта радость, Бог весть по какой причине – самый воздух его дома наполняет, хотя повод съехаться в Умань – самый тревожный. А мы – смеемся, даже новостями делимся, смеясь: уж такие новости! Одна другой краше. То Общество наше раскрыто, то, вроде бы, нет еще, донос Витта лежит в Таганроге, это без сомнений, возможно, нас всех со дня на день арестуют, через Болтышку проехал давний приятель Сергея Григорьевича Чернышев, выражал заботу и опасения, все про здоровье жены выспрашивал… «Что это он?» - «Не знаю, но я, как услышал, тут же сюда!», а заодно про жидов, коих множество в Умань съехалось, а Поляки, напротив, поразъехались все кто куда, про то, что все тревожно и неопределенно, а сил-то у нас мало совсем… Для чего мало? – ну… просто мало, особенно, если придется… Базиль Давыдов прибыл последним, довольный чем-то, улыбался все время. Спрашиваем и его, что есть в военных поселениях – и там ничего толкового, Бошняк, похоже, и про это наврал, Василий Львович его насилу в Кострому выпроводил, денег на дорогу дал вдвое, лишь бы избавиться. И человека приставил, чтобы Бошняк куда-нибудь не туда не свернул. «А потом тот его по темечку – тюк!» - Сергей еще и показал, как именно. «Князь, что ж вы так прямолинейны!» - Юшневский это даже без укоризны сказал, потому как про Бошняка все примерно то же думали: делся бы он куда-нибудь, вот было бы счастье. Надоели они оба с Виттом, доносчики, будь они неладны. Собственно, вот и главные новости наши: похоже, что общество в самом деле раскрыто и со дня на день можно ждать арестов. И вот при таком раскладе надо бы выбрать, что мы можем сделать? Ну, если не собрать, конечно, всех уманьских евреев, коих многие тысячи – и во главе их не отправиться завоевывать Израиль обратно! А что, когда такой великий народ ищет своего Отечества, мало кто может ему воспрепятствовать!2 Одна беда – нам-то Израиль зачем? Сашка предлагает кому-то – Волконскому, кажется – водить тех евреев сорок лет по Гетской пустыне, Давыдов тем временем разъясняет, что на него-то и доносить не о чем. Ну, поручил он Бошняку в Костроме Тайное общество основать,
- Ну, спросят – так и скажу: масон я, поручал основать масонскую ложу. И что?
- И б-быть т-тебе, В-васлиий Львович, м-магистром, - Сашка ведь и степень назвал, да я не запомнил, магистр Стула, что ли? В масоны, кстати, у нас любой себя записать мог, Сергею Григорьевичу даже и в Умани ложу основать предложили, да, и евреев набирать! То-то будет радости…
- Да они, едва меня услышат, тут же к священнику побегут все! Я однажды сказал приветственную речь в ложе – так та закрылась чуть ли не сразу же!
- А это хорошее дело, кстати, - такой способ привести иудеев в христианство мне тоже нравится.
Болтаем, смеемся… И говорим о том, что делать-то нам и нечего, ждать – и только, но впустую ждать никто не хочет. Опять начинаем считать силы – получается, что на всех нас есть один только Вятский полк. В девятнадцатой дивизии у Сергея – один Фохт, а вот есть, например, Украинский полк с Бурцевым во главе – и вот на них уж точно никакой надежды, лишь бы против не пошли. Ну, раз так…
- Тогда, друзья, вот, что я могу предложить. С первого января Вятский полк вступает в караул при Главной квартире. Вот тогда будет случай силами моего полка Главную квартиру арестовать и, - усмехаюсь, - далее действовать по обстоятельствам.
- Господа, вам не кажется, что мы похожи на Васильковскую управу? – спрашивает Юшневский, но без недовольства, кажется, на сей раз это сходство ему не претит. Давыдов морщится, Волконский пожимает плечами:
- А что делать?
Делать, получается, и нечего. Но до первого января больше месяца, что мы за это-то время можем? Истребить все бумаги по Обществу, если есть. А Сашке можно и не истреблять, все одно никто не прочтет! «Русскую правду» и прочие проекты, по-хорошему, надо бы тоже сжечь, но…
- Ты что? ты же потом не восстановишь!
- Нельзя, это готовый проект, если придет время, он потребуется…
- Поль, т-тебе н-не ж-жалко?
Жалко, а как быть? Спрятать? Сашка предлагает для этого кого-нибудь из молодых людей квартирмейстерской части, хоть бы Крюкова второго…
- А, да, расскажи, как он к Муравьеву съездил!
- Об-бернулся з-за д-день и в Л-линцы, и в В-васильков, в-вернулся – г-глаза д-дикие и вся з-задница об седло отб-бита! Но сказал…
…да, Сергей Муравьев, выведя полк среди ночи, бедного Крюкова изумил несказанно. И все солдаты, стало быть, так и ответили, мол, куда поведете, ваше благородие, туда мы и пойдем. Хорошо бы так!
- А если н-начнутся аресты, то он, М-муравьев, начинает в-востание.
- Хорошо быть подполковником! – скептически фыркает генерал-майор Волконский.
- Вот уж счастье! – хотя, конечно, ни за что особенно не отвечать… - А у генералов-то какая жизнь собачья! – кто подхватил? Не знаю, может, и я тоже.
Сашка смеется:
- К-кто же в-вас, князь, под л-локти-то т-толкал?
- Сашка, князь с войны генерал-майор, если кто его и толкал, то картечь единственно!
Но Сергей Григорьевич приметно смутился, перевел разговор от сладкой участи подполковников на нынешние наши задачи. Что же, получается, что кроме моего плана, никакого другого у нас нет? Ну, значит, нет.
- И к-как ты К-киселева ар-рестовывыать б-будешь? Отв-вернувшись? – Да, это серьезно, ну, как-нибудь… Киселев – такой человек, что если увидит, что успех на нашей стороне – сам к нам присоединиться. А что Витгенштейна в штабе нет и не ожидают – это счастье, вот его арестовать я бы точно не мог. Хм, а если меня самого арестуют прежде?
- Так, если до января меня арестуют, то полк выведет майор Лорер. Я на него полагаюсь.
- Тебя? Ты о чем говоришь?
О том, что вполне может быть – но не должно стать препятствием. Да, еще надо Муравьеву написать, с тем, чтобы он, во-первых, до января не начинал, а главное – дал знать Трубецкому в Петербург, что мы решили начать и чтобы там князь Сергей Петрович приготовил все и всех, как обещался. Писать Сергею буду, разумеется, я, не Давыдову же это поручать? Да и не послушает он никого, кроме меня, значит, так тому и быть. А если я не успею… Тогда полк выведет Лорер.
Хм, даже, кажется, не так все и безнадежно, а?
…кажется… кажется, что – нет, но пусть бы и было даже – я счастлив сейчас и знаю это тем пронзительным знанием, какое редко дается людям. Это так ясно и так огромно, что я готов – если б мог! – разорваться на множество частей с тем, чтобы каждой быть рядом с теми, кого так люблю. Друзья мои дорогие, у меня нет ничего больше этой любви – нет и не будет никогда, ничего – больше любви.
- …да, Лорер справится. Хотя бы из любви к нам.
...просыпаюсь, вижу перед собой еще один дополнительный вопрос о том, все ли были в курсе того, кто есть жертвы Августейшей фамилии. Смотрю в листок, а вижу еще Умань, лица любимых друзей — что только приснились, словно на прощание. Так, это я после успею. Стучу караульному, прошу разрешения курить, а отвечать буду после, после... не могу еще расстаться с теми, кого видел во сне.
...табак здесь приносят, завернутым в бумажки. Еще бы найти, чем писать... А, собственно, и искать не придется: вопросы же. Вот и... и — еще одни вопросы. Не по допросу – составленные заранее, переписаны четким писарским почерком. Как ваше имя и отчество? Сколько от роду лет? Какого вероисповедания и каждогодно ли бываете у Исповеди и святого Причастия… Всего семь вопросов, последний – о том, от кого и как получили вольнодумные мысли. А ведь это… Ведь это, кажется, все, больше ничего не будет, это конец. Ловлю себя на том, что улыбаюсь листкам с вопросами: они ничьей жизни не стоят, никого уличить не пытаются, сказав, сколько мне лет, я никого не предам. Складываю листки аккуратно, сдвигаю в сторону. У меня еще на предыдущий вопрос не отвечено.
…вы показали, что намерением вашим было истребить только тех членов императорской фамилии, кто составит непреодолимые препятствия ко введению нового порядка вещей, а именно – Великих князей. Но… и списком все Южане, только что без Лорера и Крюкова, а заодно и Никита Муравьев – и все, все определительно показывают, что намерение мое было истребить всех, причем с Нико я об этом говорил еще тогда, когда он, Никита, был республиканских взглядов. Комитет, полагая, что указанных свидетельств достаточно для обвинения вашего, последний уже раз предлагает вам средство проявить раскаяние… было ли истребление императорской фамилии вашим мнением, принятым всем Южным обществом?
Подпись Чернышева – а рука Адлерберга, достается же полковнику на генералов работать! Смешно… было бы, если б не содержание, не список показывающих, не «последний уже раз». Хотя, если в самом деле последний – что ж не ответить? Теперь почему-то руки сводит, так что почерк свой я, наверное, и сам не узнаю. Ну ничего, разберут. Нет, но как смешно! – не хватило мне четырех, да? Нет, всем Южным обществом мы больше ничего не принимаем.
Объясняю, что про Истребление я рассуждал, имея в виду только Великих князей, и что в таком духе говорил как в собраниях Южной думы, так с Никитой Муравьевым. И что никто не желал крови Детей и не предполагал за ними охотиться, но вероятно, мне надо было всегда высказываться как можно более Определительно – Поджио, к примеру, явно меня не понял… а другим, верно, вовсе в голову не приходило спрашивать, ведь и так было ясно, кто будет главной препоной. И, похоже, что не ошиблись.
*
Шаг до истока – умирать от жажды,
За шаг до ада – буйство наслаждений,
Трезветь от снов приходится однажды,
За шаг до цели испугаться тени
Песню я слышу с первого же слова – но не сразу понимаю, что же слышу. Вернее – что слышу именно Сергея, Сержа Муравьева, который поет… да, этажом ниже и чуть левее, в сторону каморки Вадковского. Я знаю эту песню, Серж ее пел нередко, но только сейчас вся песня до слова кажется обращенным ко мне письмом – не знаю, почему, наверное, из-за этого:
Шаг до успеха – головы склоняют,
И их поднимут лишь за шаг до приговора,
хотя здесь ведь каждому свой приговор, но вот – показалось. Подпеть бы! Дать знать, что я здесь, слышу его, помню, понял! Нет, не так – просто подпеть, просто еще побыть живым. Ложусь на пол, так ближе всего будет. В досках щели, в щелях – стружки и пыль, песок, мусор. Серж, услышишь меня?
За шаг до мести видно силу духа,
Шаг до дороги – все слова на ветер,
За шаг до дела – слово легче пуха,
За шаг к рассвету проживают вечер.
Нет, не слышит, и я слова путаю, и что-то слышу не то – что-то слишком прямо касающееся нас, и его, и меня: за шаг до смерти – вместе без боязни. А через час, иль год, но будет так…3
Закрываю глаза, прижимаюсь лицом к доскам. Ладно, друзья, ничего. Ты не услышал меня – но я тебя слышал, Серж. Как бы спасибо тебе сказать? А, да! Ведь табак же!.. Вытряхиваю из бумажки, внутри остается несколько крошек – и на расправленной обертке от табаку пишу: Спасибо за песню. За шаг до смерти – вместе, без боязни. Да, Серж, я понял – и о том же прошу и тебя: не бойся. Если что – мы, похоже, в самом деле будем вместе. Почему я так уверен? Потому что себе выхода не вижу, нет, а он… А он взят в поле с оружием в руках.
Стучу в дверь, прошу передать табачку товарищу моему Сергею Муравьеву-Апостолу. Караульный вздыхает, но идет вниз – но возвращается прежде него другой, который передает мне записку. Не от Сергея, нет. Караульный говорит: от друга – и я спешно прячу свернутый листок за обшлагом рукава. Прочитаю за закрытой дверью. Впрочем, читать там особо нечего – две строки. Зато какие… Я предал тебя. Это уж точно мое – без подписи. Почерк кажется мне похожим на почерк Барятинского4, хотя как он мог меня предать – не постигаю. Все же умудрился себя оговорить? Господи, ну зачем? И что ему сказать, как объяснить теперь, что он наделал? Да никто меня не предавал, все это… иначе, а главное – уже не важно. Уже важно совсем другое. На той же записке пишу: Бога ради живи, Саша и возвращаю караульному, прося отдать тому, у кого взял. Потому что если – вдруг! – это не Барятинского рука, то… То не важно тоже. Главное – вот это: живи.
Это такое мое… последнее желание, да. Как и положено приговоренному: живите.
Мысловский зашел просто так – проведать. Спросил, нашел ли я письмо, потом – не отобрали ли? Нет, обошлось. А вот другим не повезло – а вам, батюшка? Ну, бранились, а что делать? Ведь тем, от кого я письма носил, никто писать не запрещал, а? Смеюсь: Петр Николаевич перехитрил запрет, пусть в ущерб себе – а все же. Еще о чем-то говорим – и я набираюсь смелости спросить, может ли человек, желающий уйти в монастырь, сам выбрать Обитель? Отец Петр долго рассказывает, как приходят в монастырь (он говорил не уходят, а именно приходят), как прежде считаются трудниками, послушниками, а только после нескольких лет уже принимают постриг. Потому что это – совсем другая жизнь и человек должен прежде себя проверить: готов ли он жить единственно с Богом, отрешась от Мира? Вспоминаю: но Я избрал вас от Мира – Петр Николаевич согласно кивает: да, так. А вам, господин Пестель, зачем знать? Просто из интереса? Объясняю, сколько могу – и вдруг понимаю: я опять надеюсь. На то, что отец Петр будет ходатайствовать, что мне позволено будет уйти из Мира, но не из Жизни, что я… Я буду жить… Надеюсь – но верить не могу. «Да поздно, я боюсь, мне уже…» - развожу руками: «Куда мне в монастырь?» «Я поговорю, попробую», отвечает Мысловский. «Поздно» - повторяю, словно сам себе гроб готовлю. «К Нему, Павел Иванович, никогда не поздно». «Да, а иной раз даже и рано» - я пытаюсь улыбнуться, но получается плохо. Мысловский уходит вскоре, обещая поговорить с кем-нибудь из Комитета. Я ложусь навзничь и закрываю глаза. Не сплю – просто лежу так, снова ощущая на запястьях тесную хватку. До чего тело крепко помнит, оказывается. Как стискивают руки браслеты кандалов – помнит, как холодны доски внешней стены, как выводить буквы… Как дышать – тоже помнит. Интересно, надолго ли хватит этой памяти?
Нет, лежать нельзя – надо встать и ответить на последние вопросы.
…Имя и отчество мое суть – Павел Иванов сын Пестель. От роду мне 32 года, скоро минет 33. Про исповедь писать неловко – давно это было, а сейчас, похоже, не зайдет пастор, занят, верно. Ну, ладно, что там – в крепости мне исповедаться удалось, а что нагрешил после – будет на моей совести. На вопросы о воспитании отвечаю подробно и даже умудряюсь писать почти без исправлений. Седьмой вопрос – о вольнодумных мыслях – получается самым обширным, мне вдруг захотелось этого: рассказать о себе. Смешно – рассказать, что я не корыстное чудовище, что мысли мои, желания и планы – все посвящены были одному только Счастию моего Отечества. Я просто верил, что отмена крепостного рабства и Республиканский образ Правления будут Лутчими для России, я просто верил в это и все… И – все. Сие есть совершенная истина.
Полковник Пестель
Дописал – и обнаружил, что забыл от предыдущего вопроса лист, уместил весь свой ответ на том же, а чистый не заметил. Что же, у меня опять есть бумага, но кому писать? А, вот еще – кому. Это, наверное, тоже стихи. Только очень короткие.
Être l'âme séparée du corps
Pour aimer jusqu'à la mort
Même au-delà encore
Et n'être rien qu'un être
Vivant
Être (5)
---------------------------
Прощайте все.
Листок сложил вчетверо и всунул в щель между досками стены. Найдут не сразу – или не найдут вовсе, уже не важно. Пусть от меня останется эта просьба – быть. И – да – любить до смерти и даже за ее пределом. Мне важно верить в то хотя бы, что любовь не пройдет, когда пройдет жизнь. Просто верить…
…почти невозможно уже.
Быть душой отделенной от тела,
Чтобы любить до смерти -
И даже уже там,
Только быть
Живущим,
Быть.
Очень темно. Очень медленно идет время. Я слушаю голоса – и даже отзываюсь, Вадковский делится слухом от караульных: эти вопросы, про имя, воспитание и прочее – они последние, дальше только приговор. Я это уже понял, но тут услышал. Были шаги на этаже – не караульных, не узников – словно кто-то из господ следователей прошел, но кто и зачем? – не знаю. Голос отца Петра Николаевича слышен снизу, потом – на нашем этаже: кажется, батюшка принимает исповеди… Нет, ко мне-то, понятное дело, он с этим не зайдет, как бы попросить, чтобы позвали пастора? Или – нет времени? Господин Рейнбот не в крепости же обитает, у него дом есть… Не успеть? Соседи переговариваются: только бы не крепость, наверное, на Кавказ, да что угодно лучше… Да, что угодно, только… только я не могу никак поверить ни в Кавказ, ни… ни во что, кроме казни окончательной и без отмены. Страх опять завязывает узлом – заставляю себя сесть ровно, хватаюсь за Сашкой переданное Евангелие. Не подряд, но где откроется – читаю… И все – или Суд, или Казнь, или взятие под Стражу, но более всего – Суд и Казнь. Господи, Ты-то как выдержал?! Прости… Ладно, я… я справлюсь.
Часть 5 - финал.
Так я прикрою вас, а вы меня, волки да вороны,
чтобы кто-нибудь дошел до чистой звезды.
(«Волки и вороны»)
...за дверью, постепенно нарастая, поднимается шум — голоса, какие-то приказы, топот — суматоха, от которой вдруг сжимает сердце. Вот, кажется, все и кончилось? Вот теперь все уже совершится? – да, так, уже и не кажется даже. В общем шуме голосов слышу перечисление фамилий: моя среди них первая, дальше Рылеев, Муравьев — который?! – Бестужев-Рюмин — Господи, но почему?! – и еще кто-то, кого толком не могу расслышать, даже прижавшись к стене. Тут же дверь моей каморки открывают, на этаже светлее, с лестницы тоже — верно, все светильники в крепости зажгли, до чего торжественно!.. Страх, скручивавший меня в узлы, разом становится больше меня — и перестает ощущаться вовсе. Пусть будет, не важно, лишь бы не мешал. Велят выходить? - выхожу, тщательно завязываю шарф и, пока вожусь с этой деталью мундира, вижу, как в коридор выходит Мишель Бестужев. Растерянный, похудевший, кажется, будто видеть хуже стал — или это меня так трудно узнать? А, нет, он просто увидел своего соседа — Теодора Вадковского — в первый раз в жизни. Я его тоже едва вспомнил, но пошел к ним, не обращая внимания на караульных, впрочем, они и не препятствовали. Мы обнялись втроем, потом... Потом был какой-то короткий провал — на миг один, и вот я уже у лестницы, иду первым, за мной Мишель, внизу голоса, толкаются караульные, высоченный ротмистр кого-то куда-то направляет, сутолока, нас вталкивают в круглое помещение второго этажа, куда выходит множество дверей — это камеры, понятное дело, некоторый открыты, больше — заперты, в черном проеме той, что напротив входа, как мученик на иконе стоит Сергей — и я не успеваю подойти к нему, как в прошлый раз не успел к Сергею Григорьевичу: засмотрелся. Сергей видит нас, замирает — и отшагивает в темноту камеры, я теряю его, слышу, кто-то говорит мне:
- Здесь Барятинский! - не разобрал, кто сказал, но спасибо ему, я знаю, что надо делать.
Нас ведь перепутали, теперь пытаются загнать обратно наверх, но это подождет. Я не понимаю, за какой дверью — Сашка, где-то возле той, за которую ушел Сергей. Кидаюсь к щелястой стене, смеюсь, кажется, плачу и знаю, что вот сейчас он меня услышит — и не только он, просто ему сейчас нужнее всего услышать — а мне сказать, нет, крикнуть, нет, потребовать:
- Сашка, живи! - и еще раз: - Бога ради, живи, Сашка!
И — все, нас уводят, чуть ли не силой заталкивают обратно на лестницу: меня и Мишеля. Восемь ступенек вверх, нас разводят опять по камерам и запирают. Еще рано.
А внизу нарастают голоса, их множество, я различаю, но не узнаю, потом слышу, как Алексей кричит: «Где Пестель? Я слышал, он был здесь, где он, где Пестель?!» - так, словно все уже понял, только поверить не может. Не надо, не верь — а я... Я уже нигде.
Голоса сливаются в один гул — и отдаляются, звучат, как ветер за стенами — или это нас куда-то отнесло ото всех? Мишель окликает:
- Павел Иванович, вы здесь?
- Да, Мишель, - я все время путался, как к нему обращаться: на ты или на вы? Смешно...
- Мы одни остались, похоже?
- Похоже на то, - и понимаю, что Мишель тоже... тоже — что? Нет, Господи... Ему-то за что смертный приговор?
- Как думаете, если другим сейчас приговор читают, то что, Сибирь или Кавказ? Я думаю, может, им Сибирь, а нам — Кавказ?
Голос у него такой... живой, да. Он другого исхода — Сибирь или Кавказ — просто представить не может. Чтобы не закричать, зажимаю себе рот ладонью. Но так отвечать неудобно, придется держаться иначе.
- Нет, Мишель, я думаю, что наоборот: им Кавказ, а вот нам уже Сибирь, - или что хуже, но этого я не говорю. Мишель вздыхает — на этаже тихо, вздох я слышу черед две стены:
- А жаль, Павел Иванович! Я бы хотел на Кавказ — чтобы еще послужить Отечеству. Это ведь важно, да? Хоть так, но послужить Отечеству.
- Да, Мишель. Может быть, вам и повезет.
- Думаете, стоит прошение написать?
- Напишите, Мишель. Напишите прошение, может быть...
- Да! Я обязательно! И вы, Павел Иванович, вы тоже напишите прошение, нам не откажут, я уверен.
- Вряд ли сразу, Мишель. Может быть, подождать придется... – Хорошо, что между нами две стены, двери, каморка Вадковского — и Мишель не может видеть моего лица. Господи! Господи, пожалуйста! Пусть то, что я лгу сейчас, станет для Мишеля правдой! Господи, пожалуйста!.. Но, кажется, последнее желание свое я уже истратил... и все равно — пусть, Господи! – Да, Мишель, напишите прошение.
- Мы ведь... Павел Иванович, мы ведь не ошиблись?
- Нет, Мишель. В главном мы правы были, в намерениях были чисты и честны, ты это помни. Нас люди судят, но только Господь знает, чего мы хотели в самом деле, только на Его суд надо надеяться. Слышишь? Послушай, - беру Евангелие, открываю — по Сашкиной закладке. Я уже читал это, но сейчас я не знаю других слов, что будут так же нужны: - Мир оставляю вам, мир Мой даю вам; не так, как мир дает, Я даю вам. Да не смущается сердце ваше и да не устрашается. Сие сказал Я вам, да радость Моя в вас пребудет и радость ваша будет совершенна. Сия есть заповедь Моя, да любите друг друга, - и то, что поможет выдержать все: - Если мир вас ненавидит, знайте, что Меня прежде вас возненавидел. Если бы вы были от мира, то мир любил бы свое; а как вы не от мира, но Я избрал вас от мира, потому ненавидит вас мир. Но Господь нас слышит, Мишель.
- Правда? – он очень хочет верить. Да, конечно же, это правда:
- Чем больше беда, тем ближе Господь. Это поговорка немецкая, но это так, я... я знаю.
- Павел Иванович! А мы... мы были правы?
- Да, Мишель. Мы были правы.
- И нас... нас не забудут? – Будто усомнился уже в своей надежде на Кавказ. Господи, помилуй, пожалуйста.
- Нет, Мишель. Не забудут. Слышал, что караульные говорили? Мол, это хорошие люди, свободы хотели, - в самом деле, говорили, кто-то на лестнице. Теперь там нет никого — и никто не услышит, можно повторить: - Они уже видели, что может человек свободы хотеть, может и делать для этого... хоть что-то. Да, нас не забудут.
И опять зажимаю себе рот. Что ж она за мука такая — эта ложь во спасение? Ладно, ничего... я выдержу.
Тем более, что опять уже пора идти. Только теперь не будет ошибок, теперь все в последний уже раз.
Оборачиваюсь, успеваю сказать еще:
- Мишель, помни только, что судьи – лишь люди, но только Господь может судить, - и ступаю на лестницу. Восемь ступенек вниз.
Спускаемся, навстречу нам Сергей выводит двоих, верно, соседей своих, давешний ротмистр отшатывается к стене, а мы втроем обнимаемся — Бог весть, это не в последний ли раз? Мишель, которому страшнее каторги была разлука с Сергеем, не может выпустить его руку. И не надо пока, я пойду вперед, тем дам им несколько нужных секунд, чтобы приготовиться... Хотя к этому, пожалуй, нельзя быть готовым.
Зал. Темные окна, яркий свет, у одной стены длинный стол, к другой – пустой – нас направили, или я сам пошел? – не помню. Свет очень яркий и при этом темный какой-то, как будто свечи коптят – как через дым. За столом весь Комитет в полном составе, рядом у одного края высокий чиновник в штатском, у другого – отец Петр в облачении. Давешний ротмистр замирает у двери, я вижу его потому, что позволил себе оглянуться. Мы встали, как шли: я первым, следом Серж и Мишель, за ними – те двое, верно, северяне: Рылеев с краю, ближе к Сергею – незнакомый мне высокий молодой человек, чью фамилию я не разобрал. Ничего, услышу. Они тоже держатся друг за друга, как и мы, только я – в кои-то веки! и в последний уже раз – встал правильно: чуть впереди, чтобы первым принять удар… каким бы он ни был.
Вижу все очень странно – как через обожженное стекло. Отец Петр ближе и от того светлее, чем дальше – тем плотнее темнота, но лица все равно вижу ясно: Чернышев с Левашовым рядом, Бенкендорф – смотрит мимо, блестя очками, Адлерберг – и с краю тот чиновник в штатском, Ивановский, надо же, вспомнил. Почему-то все медлят, тишина такая, что в ушах звенит, как от угара. А, нет, это просто время сдвинулось, так бывает – я еще успею краем глаза увидеть северян – а потом Ивановский начинает читать:
- Решением Верховного уголовного суда государственные преступники полковник Павел Пестель, поручик Кондратий Рылеев, подполковник Сергей Муравьев-Апостол, подпоручик Михайло Бестужев-Рюмин, отставной поручик Петр Каховский… - голос у Ивановского страшный, неживой, мне невыносимо страшно за него: как это – читать живым их смерть? Мишель вскрикнул на своем имени, Каховский вцепился в ворот рубахи. – …за свои злодеяния …осуждены вне разрядов и приговариваются к смертной казни четвертованием.
- Нет. Серж, нет, ведь они ошиблись? Ведь они ошиблись, Серж! – кричит Мишель, не справляясь с дыханьем. Каховский рвет с шеи что-то, не вижу, верно, тоже не может дышать. Воздух темнеет, надо закрыть их, ведь еще не все – еще не расходятся, еще…
- Но по высочайшей милости казнь сия, как мучительная, заменяется… - голос пропал, будто вытек. Подле меня – сзади за правым плечом – оказывается плечо Сергея. Понятно, что не на жизнь – а на что заменили, не важно уже. Встать, выпрямиться – ему много, ему Мишеля держать, а я устою. Сцепились руками – и Мишеля прикрыли тоже. Вот так.
- Приговор привести в исполнение в течение двадцати четырех часов, - но будет быстрее, это я откуда-то знаю.
- Приступайте, батюшка, - говорит Адлерберг и одновременно с его словами раздается барабанная дробь. Странно, что никто не закричал, странно, что и я сам… Они уходят – бегут – мимо нас, не глядя, торопясь, будто боятся заразиться от нас нашей смертью – все судьи, Высочайше учрежденный Комитет… Отец Петр, перекрывая грохот, в полный голос читает молитву – не за нас, но по нам. И это мне – словно опора, я могу достоять до конца, не упасть, не пустить в себя страх – и хоть насколько-то защитить, закрыть своих. Каждое слово ловлю – они скользят в руках, будто стекла – и в одно складываются не сразу. Слышу – вдруг, словно вернулся слух – он о любви говорит. О Любви, не о смерти.
- Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны… так что могу и горы переставлять, а не имею любви – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы.
А, так вот… надо было дойти до конца, чтобы услышать -
- Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует… не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится.
И жизнь закончится – по приговору – но Любовь не перестанет. И если ни следа, ни доброй памяти от нас не останется – Любовь не перестанет. С этим можно жить… все оставшиеся минуты.
Отец Петр проходит мимо нас – каждого – благословляя в дальний путь. Всех – и меня последним, не различая, кто какой веры, потому что все мы – сейчас? всегда – Христовы, и вот теперь нам идти на единственный Суд… уповая на Его милость. Потому что – только Господь читает в сердцах и знает все. И уже можно не бояться.
Ротмистр, глядя на нас, словно на привидения, распахивает дверь:
- Прошу, господа.
Да, ведь казнь еще не сейчас.
…свет снизу – как от костров. Мишель пытается держаться, просит:
- Поддержите меня, так я устою, - да, он устоит, хоть сам себе не верит. Кто-то из караульных успел передать фляжку, сейчас она идет по кругу, мы говорим – что-то, Бог весть, я повторяю, что Господь нас слышит – потому что кто в большей беде? – но этого не говорю, Рылеев негромко утешает, что ли, своего друга, говорит: «и возьмут нас в рай» - будто пытается пошутить… Мы не можем разжать руки, все время держимся друг за друга, словно боимся упасть или потерять… расстаться. Вот-вот она будет уже – последняя, поистине последняя разлука, после которой уже ни страха, ни воздыхания… Ее надо пережить, и надо – и снова страшно до боли в груди – страшно сделать шаг с обрыва, страшно, потому что возврата не будет, это… Эта жизнь останется здесь – и что встретим мы там, по ту сторону петли? …а, да, вот оно, на что заменили… Ладно, это все… просто надо перетерпеть.
И попробовать не потерять друг друга.
- Друзья, что мы еще можем сейчас решить – кто первым пойдет. Если что, можем жребий тянуть, – у меня спички с собой есть, - достаю коробок, вынимаю пять спичек, отламываю головку одной: - Кто первым.
Рылеев – длинная.
Каховский – бесконечные руки, он и не замечает, как дрожат – тоже длинная.
Сергей… - длинная.
Мишель тянет спичку – и я знаю, кто будет первым.
…смотрит на свой жребий, выпрямляется, слезы высыхают сами. Глядя Сергею в лицо, говорит:
- Я подожду, - и вот это ему, только что державшему на себе всех нас – последняя капля. Он плачет, как от боли, Мишель гладит его по щеке, стирает слезы. Просит:
- Не плачь, - в этот миг он сильнее, как может быть сильнее тот, кто шаг уже сделал, кто наполовину уже земле не принадлежит.
И, да, мы ведь выбрали только первого?
- Серж, - зову, прошу: - Иди следом. Иди за ним, а я прикрою, - потому что северяне не разделимы сейчас точно так же, а пропустить их вперед… Нет, я не могу, да и… нет нужды, главное – это вот: иди, я прикрою.
Потому что уже пора.
Серж первым снимает мундир – это уже не наше, не нам, больше не нужно. Бросаю свой куда-то назад – не замерзну, не успею. И напоследок получаю Дар, который не с чем сравнить, он больше меня самого: Сергей снимает с шеи свой крест и отдает его мне. …не сразу решаюсь коснуться – и не могу благодарить: слов нет, слезы оказались вместо слов, а на колени встать негде – тесно, и Сергей поднимает:
- Не надо, - да, конечно, и плакать тоже не о чем, просто это больно и больше меня, но я знаю, я тоже…
Снимаю свой – через голову, а через Сергеевы кудри цепочка не пройдет – расстегиваю, надеваю как положено. Вот теперь пора, теперь – пора. Обнялись снова, зная, что разлука не будет вечной, нет – что разлуки вовсе не будет.
- Пора. Мишель, ты первым, Серж, ты следом, я прикрою, - так мы вышли, словно не по земле уже.
…странная легкость каждого шага… свет стал ярче, белее, лестница открыта в холод, в черноту, но страха уже нет, для него нет больше места, есть только Любовь и Свобода, и нет даже смерти, только последняя свобода – обрывается с последней ступени…
Вверх.
…Господи, спасибо…
Сколько же звезд… во все огромное небо – звезды.
-------------------------------------
(попытка эпилога)
Так тому и быть: Да значит да; /…/
А в небе надо мной все та же звезда;
Не было другой и не будет.
(БГ "Не было такой")
Стоим, обнявшись, на этих шатучих, заметенных снегом ступенях. Небо над нами – нет, вокруг нас – одно только небо. И если что еще нужно сделать, так это поделиться, поделить небо на всех. Первым спускается – сваливается – Каховский, обнимает нас всех разом, смеется, плачет, небо отражается в его глазах. Потом приходят другие – не в очередь, кто когда: Сергей Григорьевич, Юшневский, Натали, Сашка… Зовем, обнимаем, уводим по ступеням, и –
- Смотри!
…неба хватит на всех и, когда Млечный путь ляжет под ноги – никто не собьется с пути.
Приложение.
1. Листок со стихами, переданный Пестелем - Юшневскому, Юшневским - Барятинскому, и осевший в итоге у С. Муравьева-Апостола.
I
Жизнь в одну стянулась линию -
Как бы выдержать давление?
Как бы стать себе плотиною?
Чем бы разрешить сомнения?
Дай мне силы, Боже Праведный,
Не сорваться на пути.
Дай мне выбор, Боже, правильный,
с чем на Суд к Тебе прийти.
Только сердце сокрушенное
Правит жизни моей линию -
Как исправить совершенное,
Не оговорить невинного?
Дай мне силы, Царь Израиля,
Хоть насколько устоять
Боже, дай мне выбор Правильный
Там, где страшно выбирать.
Как же страшно одиночество -
Совесть мухою изводится...
В Книге Книг одно Пророчество:
Кости мертвые оплотятся
И тогда, о Боже Праведный,
Дай мне встречу и ответ
Смог ли сделать Выбор Правильный,
Если Выбора и нет.
П. Пестель.
II
В голове одни нелепости
Дни и ночи чад несут
Что возьму на Суд из крепости?
Совесть - ежедневный Суд
Все гадать - не жить ли, выжить ли?
Время катит под уклон
Что возьму - нагой и выжатый?
Пачку названных имен?
А. Юшневский.
III
Я вспомнил, что мы еще живы
- А между стенами мох -
Я понял, что прошлое лживо
и я оступиться мог,
- идя напролом по датам,
вступая наощупь в зал -
Не в том, что сделал когда-то
А в том, что после - сказал
А. Барятинский.
Приложение 2.
Павел. На прощание.
...за дверьми - то крик, то кашель.
что еще по праву наше?
это только выбор страшен -
умирать почти легко.
я прошу - живите! Саша,
умоляю, станьте старше.
Кто со мной молил о Чаше,
знает: в Чаше - молоко
да, от Млечного пути.
Мне пора. Велят идти.
ПРИМЕЧАНИЯ
Приоформлении отчета использованы рисунки Фреда и Птахи
1Воло – Владимир Иванович Пестель, второй брат Павла, тоже был членом Тайного общества, но рано отстал. О членстве его было известно, но хода делу не дали.
2– про великий Народ Евреев и их поиски Дома – пересказ из «Русской правды»
3– ослышка, но я вот так услышал, совершенно точно. По тексту: «шаг к пораженью – вместе без боязни», но Сули теперь поет так, как я услышал.
4— записка на самом деле была от Александра Поджио. Впрочем, по зрелом размышлении я могу уверенно сказать, что в тот момент Павел точно то же написал бы и Поджио.
|