Отчет М.И. Муравьева-Апостола
- Присядем, Сергей. Устал, грудь давит, трудно дышать...
Старик сел на скамейку, глубоко вздохнул и обернулся к собеседнику.
- Так что, ты говоришь, было потом?
«Потом к нам приехал Ипполит. Разве ты забыл? Ты его сразу отвел в сторону и стал уговаривать уезжать. А я стоял рядом и радовался, потому что после такого Ипполит точно не уехал бы. А как мы потом втроем разговаривали о жизни и судьбе, помнишь?»
Прохожие с легким удивлением смотрели на старика, который улыбался и кивал, обернувшись к пустой скамейке рядом.
***
В очередной раз ведут с завязанными глазами по лестнице. Снова оказываюсь в зале – он кажется светлым по сравнению с камерой. Сразу и резко начинает болеть голова, мысли путаются.
Не помню, было ли такое раньше. За столом все трое – Чернышев (его я боюсь меньше всех, особенно пока он не кричит, а на меня он почти не кричит), справа от него Левашов, прямо передо мной – Адлерберг. Он и начинает задавать вопросы. Читает длинный текст, быстро, я не успеваю следить, выхватываю только отдельные фамилии. Так, да... было. И это было. И уже не в первый раз голос Чернышева: «Если вы будете откровенны, то можете облегчить участь и себе, и своему брату».
«Кто предлагал убийство государя Императора?»
«Полковник Пестель».
«Кто с ним соглашался? Ваш брат Сергей Муравьев-Апостол?»
«Нет».
«Вы, подполковник, родственников-то не выгораживайте! Кто еще соглашался с Пестелем?»
«Артамон Захарович Муравьев». Пусть видят, что я не выгораживаю родственников. «Михаил Бестужев... Бестужев-Рюмин. Борисов...»
«Lа garde perdue…» Почти механически поправляю: «Une cohortе perdue, мы так говорили». И снова те же вопросы. Кто предлагал? Полковник Пестель. Уже сразу отвечаю, не дожидаясь вопроса: а брат мой был против. Да, Бестужев, кажется, соглашался, говорил, что у него есть верные люди. Кто в числе этих людей? Должно быть, Борисов. Барятинский? Нет, не помню, ничего такого не было, это не похоже на Барятинского. Поджио? Лунин? Да, да, вот так, как вы говорите, так все и было. Нет, брат Сергей был против.
Пусть видят, сколь я откровенен.
Я никого не выгораживаю.
Почти – никого.
Когда дело не касается вины Сергея – и когда на меня не смотрят допрашивающие - отвечаю легко и не задумываясь. «Находясь в Петербурге и полагая, что брат арестован, и желая ради его спасения побудить общество действовать решительно, предлагал убить государя императора. При сем присутствовали Артамон Захарович Муравьев – он предлагал сделать это, когда его полк будет в карауле, Вадковский, говоривший, что удобно будет покуситься во время ежегодного бала в Дворянском собрании, и, кажется, Свистунов».
Заходит отец Петр.
- А вы, подполковник, не хотите исповедоваться? – и молча протягивает мне записку. Почерк Артамона. «Брат, я не держу на тебя зла, говорит то, что считаешь нужным». Быстро пишу ответ: «Прости меня, если можешь, и да хранит тебя Liebe Frau».
- Я хотел бы лучше подготовиться. Я обычно говею на Крестопоклонной, батюшка, придите тогда.
Отец Петр благословляет меня и уходит.
Да, ведь действительно, надо бы покаяться.
Очная ставка. Артамон. Мне разрешили присесть на скамью, ему почему-то нет.
Адлерберг: «Подполковник Муравьев-Апостол, вы показали, что... Полковник Муравьев, вы показали, что такого разговора не помните». Пытаюсь поймать взгляд Артамона.
Артамон, я помню тот наш разговор, вдвоем. Когда мы оба рассказали друг другу, что ушли из Общества, что самое Общество бессмысленно, потому что никто не решается действовать... И сколь прекрасно, что хотя бы мы с ним друг друга понимаем. Мы не клялись в дружбе – оба знали, что если бы сейчас в гостиную вошел брат мой Сергей, мне сказал бы, что любит меня и всегда на меня надеется, так что просит съездить в Москву по делам Общества, а тебе – что ты всегда хорошо говоришь, так что просит тебя рассказать о целях Общества на именинах у такого-то – мы оба забыли бы вдруг, что ушли из Общества. И все-таки этот разговор поддерживал меня в течение всего тяжелейшего двадцать пятого года. Я помнил, что не один такой... несчастливый в Обществе.
Я не давал тебе клятв. Но – я предал тебя.
«Полковник Муравьев, подтверждаете ли вы, что такой разговор был?»
Артамон, бледный, одними губами: «Подтверждаю». И тут мне становится почти дурно – он пытается мне улыбнуться. Он. Мне.
По моему ходатайству в Высочайший комитет мне разрешили переписку. Пишу покаянное письмо отцу. Потом – почти падаю на кровать и засыпаю.
Снится тот давний день в Петербурге. Вадковский и Артамон. Конечно, Вадковский был готов смеяться над моим страхом про арест Сергея, но я знал, что от разговоров о решительных действиях он не откажется. Артамон – во сне почему-то так – сам предложил мне совершить покушение тогда, когда его полк будет в карауле, и мы пожали друг другу руки. Вдруг Вадковский куда-то пропал, а у меня в руках очутилось письмо Сергея. Строчки расплывались перед глазами, я выхватывал только отдельные слова – а тогда-то, помню, выучил его почти наизусть. «Не тревожься, я благополучен». «Мы с Мишелем...» «Я так надеюсь на тебя, так что оставайся в Петербурге...» Чувство радости, переходящее в острую обиду. «Артамон, мой брат не арестован. Но давай будем действовать так, как решили». Наяву я, помню, предупредил Артамона, что в том более нет необходимости.
Приходит отец Петр. Пытаюсь собрать мысли для исповеди.
«Я думал, что служу Богу и отчизне нашей. А служил только своему тщеславию» (через тридцать лет – и я до этого доживу, хотя лучше бы мне этого не знать – эти же слова скажут о том, кто ныне, должно быть, решает нашу судьбу)».
Батюшка кивает. «Разве можно служить Богу – убийством?»
Вспоминаю слова, которые прочел перед его приходом. «Многие скажут Мне в тот день: Господи! Господи! не от Твоего ли имени мы пророчествовали? и не Твоим ли именем бесов изгоняли? и не Твоим ли именем многие чудеса творили? И тогда объявлю им: Я никогда не знал вас; отойдите от Меня, делающие беззаконие».
Батюшка напоминает историю хананеянки, просившей об исцелении дочери.
Как назвать то, что я делаю на допросах? Батюшка не сразу понимает. «Вы говорите правду, сын мой?» Потом – он сам! – говорит за меня: «Значит, вы все-таки лжете, но не словом, а действием».
Спешно пишу записку Артамону. Он не может меня простить, мне нет прощения – но это единственное, что я могу сделать. «Брат, и на Страшном суде не может быть страшнее, чем сейчас».
Получаю ответ от отца.
"Брат твой здоров. Надеюсь, что не помнит он наставлений твоих, иначе не быть ему моим утешением, а быть последней печалью моей". "Надеюсь, что взойдешь ты на помост со спокойной душой, раз уж в совести спокойной тебе отказано". Постскриптум: "Брат твой обходит меня молчанием, чем огорчает меня безмерно".
Мысли путаются. Кажется, что так же, как сейчас от меня отворачивается отец – так же отвернется и Отец Небесный. Я помню, что этого не может быть так – но...
И что с братом?!
Mon pere,
Моя вина перед вами, драгоценным отцом моим, велика так, что и не с чем сравнить ее. Я причинил Вам вместо радости, которую Вы, должно быть, ждали от своего первенца, много горя и страдания. Милый мой папинька, простите, что не слушал я Ваших наставлений.
Здоров ли Васинька, благополучен ли? Он будет Вашим утешением. Поверьте мне, сие дитя необыкновенное и его ожидает великая судьба. Берегите его только. Не знаю, запомнит ли он мои наставления, запомнит ли он меня, и, должно быть, сие и к лучшему.
Mon Pere, когда-нибудь настанет Последний Суд, и тогда мы все предстанем перед Ним. Должно быть, для меня это время не так далеко, как я полагал. Воистину, я грешнее всех людей, червь, а не человек, и нет времени очистить свое сердце. Если бы дано мне было это время!..
Моим несчастьям нет меры, и объяли меня воды до глубины души моей. Не думайте, mon Pere, что я говорю о тяжести содержания здесь. Но сердцу тяжело, а душе моей нет прощения. Я знаю о милосердии Создателя. О, если бы я мог в него поверить, как нам предписывает то Святое Благовествование!
Да благословит Вас Господь, милый папинька. Смею ли я просить, что бы Вы или, может, сестра Екатерина приняли меры к облегчению моей участи?.. Нет, долно быть, я должен претерпеть все до конца!
Недостойный сын Ваш
Матвей Муравьев-Апостол
Mon cher fils Матвей, письмо твое поразило меня грустью. Не должно мужчине склоняться под ударами, кои сам навлек на голову свою, а должно сносить их с терпением и стойкостью. Другой стороной хорошо раскаяние твое, видно душа твоя не окостенела в злодействе.
Брат твой здоров. Надеюсь, что не помнит он увещеваний твоих, иначе не быть ему моим утешением, а быть последней печалью моей.
Однако хорошо, что перед смертью твоей решил ты покаяться и со мной примириться. Надеюсь, что взойдешь ты на помост со спокойной душой, раз уж в совести спокойной тебе отказано. Молись сын мой, Спасителю и Борогодице, на них одно у тебя упование, а я не в силах вам помочь.
Благословляю тебя, непутевое дитя мое.
Отец твой, И. М. Муравьев-Апостол
P. S. Брат твой обходит меня молчанием, чем огорчает меня без меры.
Очная ставка с Вадковским. Мне снова разрешают сесть, Вадковский стоит.
«Не было речи о том, чтобы Вадковский совершил злонамеренное покушение! Покушаться намеревался лишь я, Вадковский только говорил, как это было бы удобнее сделать». «Вадковский, вы говорили о том, что на покойного государя императора было бы удобно покуситься в бальной зале?» Передо моим внутренним взором встает страшная картина – мертвец, мертвый император, танцующий на балу. Как можно из ружья убить того, кто уже мертв? С губ моих срывается то ли вскрик, то ли смех. Адлерберг смотрит на меня – кажется, он видит, что со мной что-то не так.
«Итак, желая спасти брата, - полковник подчеркивает эти слова, - вы собирались совершить покушение...»
Вдруг понимаю с ужасом – зачем же я сказал, что мог пойти на нечто противное законам Божьим и человеческим – ради спасения брата?! Теперь у них не будет веры моим словам.
Не помню, как возвращаюсь в камеру.
Чтобы отвлечься от тягостных мыслей, начинаю разговаривать с соседом. Борисов, двадцати пяти лет (да, молодец, Матюша, отвлекся от тягостных мыслей). «Что такое очная ставка?» Радуюсь, что могу разъяснить хоть что-то. «Это, Борисов, нечто вроде Страшного суда. Приводят вас, приводят того, с кем у вас очная ставка, и вы, глядя ему в глаза, должны повторить то, что говорили против него». «Что мне делать? Как отвечать на вопросы? Я не понимаю, чего от нас хотят...» «Скажите, если бы вы плыли на корабле и начался шторм, корабль стал бы тонуть, а кроме вас, на нем был бы брат ваш – кого бы вы спасали?» «Брата, - не задумываясь, отвечает Борисов. – Но если для того, чтобы спасти его, надо утопить другого? Я так не могу». А я – смог. В том числе и вас. Этого я сказать не могу. Борисов замолкает. Снова смотрит в допросные листы? Потом отвечает изменившимся голосом: «Вижу, некоторые господа так и поступили. Что ж, я не сужу их».
Страшный суд?..
Mon Frere, знаю, что мне уже не может быть прощения. Поверь, здесь все тайное становится явным, и ничего невозможно скрыть. Ни от того, так от другого становится известно то, что мы говорили тихо и как бы в тайне. Может быть, если мы сами скажем всю правду, то получм облегчение. Брат, если и есть Страшный последний суд, то и он не может быть страшнее! А там мы бы и не могли лгать.
Стены давят, мне трудно дышать. Кажется, меня навечно оставили здесь. Наедине с мыслями. О том, как я снова и снова требовал от Сергея дружбы. О том, как я с легкостью предал Артамона, которого мыслил назвать ближайшим другом. О том, как я мечтал – вот, мы победим, и перед нами воссияет Солнце Правды, и весь мир устроится как рай... и это сделаем мы, мы, мы! О том, как я хвалился умом или добротой, не имея ни того, ни другого, о том, как гордился своей праведностью и чуть ли не святостью. О том, как я ненавидел Мишеля, даже до последнего. И снова – Сергей.
Прошу принести бумаги для прошения.
Зачеркиваю Чернышева, пишу «Адельбергу». Помню, что как-то не так, но... «Играй, Адель, не знай печали...» Давыдов... про него я тоже что-то говорил, кажется.
Нет предела моим грехам. И выход из этого один. Впрочем, я постараюсь до последнего не накладывать на себя руки, но что делать, если иначе нельзя?
Адлерберг мне кажется человеком благородным. Можно писать открыто. Впрочем, письма читают, должно быть, и остальные (как они удивились, что я не видел писем Пестеля!) Так что открыто – нельзя. Кто поймет, тот поймет. Может быть, и про Адлерберга я сужу неверно, как всегда судил неверно обо всем. Первую фразу переписываю трижды, желая, чтобы она полностью выражала мою мысль.
«Вы видите, по всему сказанному мной, что для моей совести не может быть прощения». Так. «Бог видит, что я желал спасти обоих своих братьев от страшной участи и обоих погубил. Мысли мои в смятении. Я опозорил своего отца и не мог бы иначе искупить свою вину и свой позор, кроме как смертью» Кажется, смертной казни сейчас нет, но отец определенно говорил, что я-де вскоре умру. «Прошу только, пусть моим наказанием не будет одиночное заключение. Одиночество невыносимо для мучений совести. Лучше я умру страшною смертью»... Так. Как наяву вижу, как у меня забирают все острые предметы, платок, и оставляют одного без единого орудия убийства. «Я уморю себя голодом, так как это страшная смерть. Бог видит глубину моей души и страданий и не допустит вечной погибели моей». В последнее, признаться, не верю, но лучше вечная погибель, чем вечно стоять перед теми, кого называл друзьями – и снова и снова понимать, что предал их.
Я лежу на кровати и смотрю в потолок. Делать ничего не хочется. Кажется, предел отчаяния. Меня нет.
Вдруг открывается дверь, заходит отец Петр.
- Что ж это вы — голодной смертью вздумали себя уморить?
...Не помню дословно, что говорит священник. Не помню, что отвечаю ему. Кажется, впервые за всю жизнь говорю о себе все — и по-настоящему честно, не красуясь перед ним, не любуясь собой. Он помогает мне, снимает слой за слоем — вот здесь можно больше не притворяться, здесь — не ждать внимания... И оказывается, что именно такой я — есть, настоящий.
- Как же теперь жить? - спрашиваю я. - Будет ли мне чему радоваться?
- Да, - уверенно говорит священник. - Например, тому, что брат ваш Сергей — жив. И вы можете сказать ему то, что сейчас говорили мне.
На обрывке бумаги быстро пишу записку. До этого старался ничего не писать, не трогать брата. Сейчас — можно. Он более не устанет от меня. Сергей...
Serge, прости меня за все злое, что я тебе причинил. Если Бог даст нам свидеться здесь, то скажу все сам. Если же нет, то пусть встреча наша у Него будет светлой.
Снится сон. Любар. Наяву мы приехали к Артамону с Сергеем вдвоем, а здесь я вошел один.
Бросаюсь ему в объятья.
- Слышали, что в Петербурге?
Артамон отходит от меня, скрещивает руки на груди, холодно спрашивает:
- И что же там?
- Восстание было и подавлено. Многие арестованы. Пестель застрелился. Артамон, вы с нами?
Артамон садится на скамью, кашляет. Да он болен... как же не вовремя.
- Ты же знаешь, Матвей... я обещал семье...
О чем он?
Входит Сергей — как он прекрасен, какое у него светлое лицо и как горят глаза! Да он же совсем не боится.
- Артамон, вы обещали помощь. Вы выполните свое обещание?
- Какая помощь требуется? - говорит Артамон еще более холодно. Мне становится страшно. Кто прав? Наяву я и сам не знал. А сейчас? Я знаю, чем все закончилось. Но вот он, Артамон, уставший и больной — и вот мой любимый брат Сергей. Одного хочется поддержать — за другим хочется идти.
Влетает Мишель Бестужев, совершенно счастливый.
- Господа, нас арестовывать идут!
Начинается натуральный шум.
- И что теперь нам делать — стреляться?
Хором — Мишель и Артамон:
- Матвей, не говорите глупостей!
Сергей:
- Артамон, поднимайте свой полк!
- Если я и подниму полк, что дальше? Мы выведем три полка в поле — а против нас выйдут солдаты, которым сказали, что мы воры и разбойники? Смерть от картечи, Сергей, красивой не бывает!
- Мы соберем войско и пойдем дальше — на Киев! На Москву! На Петербург! - кричит Мишель и от его горячности словно загорается и Сергей. Невольно хочется и мне верить, что у нас все получится. Не может не получиться.
- Нет! Лучше я поеду в Петербург к императору и буду просить прощения за всех нас.
- Артамон, поедемте вдвоем, - предлагаю я. - Вы попросите прощения, а я потом его убью.
Мишель вновь просит не говорить глупостей.
- Так, - говорит Сергей. - Артамон, вы передадите мое письмо Славянам.
- Письмо — передам, - вновь сдержанно говорит Артамон и снова закашливается.
- Благодарю, - с достоинством отвечает Сергей. - А теперь прикажите подать шампанского. Стреляться не будем. Выпьем за успех нашего дела.
- Безнадежного, - вставляю я. Мишель косится на меня, но уже ничего не просит. Ладно, побуду при Сергее и Мишеле шутом, как в трагедиях Шакеспеара. Право, это почетная роль. Как я раньше сего не понимал, кем мне от Бога предназначено быть?
Мы, четверо, поднимаем бокалы. И в тот момент я верю, что у нас все получится.
Просыпаюсь от стука в дверь — снова на допрос. Встаю почти с улыбкой. Наяву было все не так, но какая разница, право?
Меня ведут вниз. Напротив сидит Левашов. А мне почти не страшно — шампанское внутри, пусть и во сне выпитое, очень храброе.
«Нет, никогда я не слышал, чтобы брат подстрекал кого-либо убивать цесаревича. Нет, такого не могло быть. Совсем». Про себя думаю, что в крайнем случае возьму это на себя. Только не могу придумать, зачем бы мне убивать цесаревича.
Левашов, кажется, разочарованный, отпускает меня.
Постепенно мужество вновь уходит. Когда понимаю, что вокруг — все те же стены, и все так же нет рядом Сергея, и все так же неизвестно, что с ним будет, и что со всеми нами...
Слышу грохот дверей в соседней камере.
- Борисов? Вам разрешено свидание с братом.
...И что осталось от моего мужества?..
За стеной голоса. Не хочу подслушивать, но невольно слышу.
- Брат, если твой приговор будет другим, чем у меня – живи, прошу тебя! - это, кажется, говорит мой сосед.
- Нет, нет, о чем ты говоришь? Я уйду вместе с тобой!
Как же тяжело... и снова волной поднимается зависть. Если бы – чудом – свидание с Сергеем?.. Уговаривал бы он меня жить? Какая любовь в голосах братьев...
- Борисов, ваш брат младше вас?
- Старше. Двумя годами. Но это ничего не значит – я, я всегда его во все втягивал!
Перевожу дыхание.
- Вы прапорщик, а брат ваш?
- В отставке. Он... слабее меня, нездоров... Я не прощу себе, если с ним будет то же, что со мной. Он ни в чем не виноват!
Замолкаю. Думаю, как обычно, о Сергее.
Думаю. Пытаюсь читать Писание – не могу сосредоточиться дольше двух стихов. Письма писать более нет желания. Борисов то спит, то вот его снова увели на очную ставку.
Вошел. Почти рыдая, бросается на кровать – оттуда, кстати же, и слышнее всего.
- Он... как он мог? Он смотрел мне в глаза и подтверждал все, чего я не говорил!
- Кто?..
- Михаил Бестужев! Что там, в Лещине, говорилось об убиении всей императорской фамилии... и он это подтвердил! Это неправда, неправда!
Сердце падает.
Я, конечно, не любил Мишеля. Но вот этого – не бывает. Просто не бывает, совсем, никогда. Я потому его и не любил, что завидовал его твердости и силе, которой у меня и близко не было.
Не. Может. Быть.
Первая сознательная мысль – и его сломали.
...А теперь – что будет с Сергеем?..
На мою записку ответа так и не было.
Долго, долго ничего нет. Никуда не ведут, никто не приходит, ничего не говорят.
Вдруг начинается шум. «Общий сбор караульных!»
Через некоторое время в коридоре громкий голос объявляет:
- Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин, Пестель, Рылеев, Каховский – здесь?
Кричу из-за двери:
- Муравьев-Апостол – который? Матвей – я, здесь.
В голосе караульного, кажется, насмешка. «Да уж не вы...»
Дверь камеры заперта. Прислушиваюсь... да, кажется, их пятерых ведут куда-то. Слышу крик, кажется, Пестеля: «Сашка, живи!» Нервы напряжены, как струны, по телу проходит дрожь, как от звука металла по стеклу.
Через какое-то совсем короткое время отпирают все камеры, всех ведут в какой-то другой зал, здесь же, не внизу, и не завязывая глаз. Сергея нет, Мишеля и Пестеля тоже.
Подходит Артамон, протягивает мне четки:
- Матвей, возьми на память. Мне все равно не жить.
Что?!
Братья Борисовы стоят, обнявшись. Много знакомых лиц, как во сне.
В зал через другую дверь входит высочайше назначенный комитет. Стоя объявляют приговор.
...- Казнь через отсечение головы. Но по высочайшей милости... первый разряд... каторга... вечное поселение.
Артамон рядом едва держится на ногах. Чуть не пропускаю свое имя. Первый разряд, вечное поселение. Смутно осознаю, что моей голове, стало быть, ничего и не угрожало. Второй разряд... Третий разряд...
Имени Сергея не называют. Никого из тех пятерых.
Приказывают нам спуститься вниз, а караульным – позвать тех, кто остался. Артамон рядом. Хватаю его за руку... «Спросите... Сергей. Не могу, горло перехватывает...» Он, обернувшись:
- Serge!
Его быстро выталкивают на лестницу.
Трудно идти, понимаю, что меня ведут.
Отец Петр.
«Казнь через повешение. Помилования ждали до последнего».
Слышу крики, плач. Совсем рядом в голос рыдает Артамон. Понимаю, что надо бы утешить, даже подхожу – но, кажется, забыл, как руки двигаются. Потом, оказывается, сижу на какой-то скамье, Артамон уже рядом. «Нам жить... А Сергея... Матвей, я виноват...» Не надо, кузен, прошу тебя, не сейчас. Замолкает.
Подходит кто-то, представляется – Юшневский. «Я знал вашего брата...» Молча пожимаю ему руку. Отходит.
Подходит Борисов. «Мне стыдно говорить вам слова соболезнования, мой брат со мной... но мне очень жаль».
И вот тут я вспоминаю, как это – плакать.
Свидание с братом. Последнее. Долго внушал себе – не плакать, не жаловаться, не просить помощи. Только утешать его, поддерживать, если надо.
Благие намерения так и остались намерениями. Мы сразу бросились друг другу в объятья и рыдали вдвоем.
Иногда я отстранялся, смотрел на него. Его руки, волосы, темные глаза...
Брат снимает кольцо, которое я подарил ему когда-то. «Возьми».
У Сергея пальцы тоньше и длиннее, чем у меня, кольцо надевается с трудом.
«Прости меня, брат. Я теперь все знаю. Всегда, когда ты хотел действовать, я вместо помощи путался у тебя под ногами...»
«Ты всегда был рядом. Всегда во всем поддерживал...»
Если бы я умер тогда, после этих слов, я был бы в раю.
«Живи, брат. Жизнь – это прекрасно. А мы будем тебя ждать – я, мама, Ипполит...»
«Serge, вы будете там со Христом!»
Через тридцать лет будущий великий писатель земли Русской - я познакомлюсь с ним и переживу его на пять лет, но сейчас я этого не знаю, и хорошо, что мы не знаем вперед нашей судьбы – скажет то же и услышит ответ от своего товарища: «Горстью праха!»
Сергей говорит спокойно: «Знаю».
|